Внучка берендеева в чародейской академии
— Отпусти его, — это я по губам прочла, а не услышала, только тогда и вспомнила про парня, которого из комнаты той вынесла.
Живой ли?
Живой…
Хоть и скатился с плеча на землю кулем, девица только охнула да на меня зыркнула недобро. А что? Я б положила осторожней, да сама еле стою… и плеча правого вовсе не ощущаю, будто и нету его… и руки нету… и вовсе землица качается… черно-белая, снегом припорошенная… да только снега того и не осталось. Сбили его ногами, смешали с грязью.
Незадача…
В городе снега чистого не отыскать, а мне, быть может, и полегчало бы, когда б снегом лицо омыть. А парня я знаю…
Евстигней.
Надо же… а у меня и удивиться сил не осталось… вовсе сил не осталось, только и могу, что стоять да глядеть, как хлопочут над Евстигнеем девки-целительницы, а после теснит их сама Люциана Береславовна, и хмурится, и губами шевелит, пальцами заклятье хитрое прядет… и девки глядят на нее, дыхание затаив…
Еська рядом мнется, головою рыжей трясет.
Евсей тут же… и прочие… и как вышло, что бросили? Они ж завсегда, почитай, вшестером… и только тем разом, когда с боярынею на рынке… а другого такого случая и не упомню, чтобы кто-то один остался…
Лойко мрачен.
Илья еще мрачнее, насупился, сделавшись похожим на ворона кладбищенского. Игнат переминается, взгляд переводит с Евстигнея на меня, а с меня — на Арея. Тоже не ушел, стоит в стороночке будто бы, смотрит. Губу закусил до крови…
— Зослава. — Меня позвали издали.
Обернулась.
Не издали. Рядышком Кирей встал, кланяется… я бы тоже поклонилась, да боюся, что, если хоть мизинчиком двину, то и упаду.
— С вами… — Он осекся, наклонился, и лицо стало… таким от недобрым стало лицо.
Пальцы в щеки мои впились.
И когти не убрал, ирод этакий, чтоб ему роги узлом завернулись. Правда, пожелание мое, от сердца данное, исполняться не спешило. А Кирей наклонился к самому лицу…
Надо же, и от него медом пахло, тем самым, неправильным, который слишком уж сладок.
Глаза увидела я желтые, птичьи будто, со зрачочком узеньким.
И нос-клюв.
И губу, которая задралась, белые десны обнажив. И зубы белые, ровные… небось, за такие на рынке рублей пять дали бы.
— Егор! Емельян! — на голос его подскочили двое.
Близнецы.
Нет, они не говорили, что близнецы, но как-то сходства помеж ними было больше, нежели серед других.
— Проводите боярыню к целителям…
Куда мне идти-то?
К каким целителям… не дойду, нехай простит Божиня за слабость… как есть, не дойду… не способная я ныне на прогулку. Вона, целителей целая поляна, хотя ж все и Евстигнеем занятые, но ежели попросить кого, то и на меня в полглазика глянут.
Да только объяснить Кирею не вышло, он уже от меня отвернулся.
Над Ареем навис коршуном диким.
Жуть.
— Мальчишка! — Рык его грозный прокатился по полю, заполонил все пространство, породивши в моей голове тягостное гудение, будто не голова это вовсе, но колокол. — О чем ты только думал?!
И ответа не дожидаясь, ударил.
Как стоял. С размаху.
Кулаком в зубы.
Арей, дурень этакий, уклоняться не стал. Мог бы, я ж знаю, а тут… я крикнуть хотела, чтоб разняли, да земля вновь подо мною закачалась, заходила ходуном да и сбросила с широкое своей спины. И не миновать бы мне свидания с лужею, но упасть не позволили.
— К целителям, — строго сказал Егор.
А может, и Емельян… кто их разберет, бесов рыжих.
Под ручки белые подхватили, поволокли, и мне бы радоваться, что волокли с обхождением, не за ноги, да только не шел из головы Киреев лютый рык.
Бледное неживое лицо Евстигнея, которому ни целительницы, ни боярыня не помогли… и дым этот… огонь Ареев… мы бы без того огня точно не выбрались бы. Да вот только… откуда Арей взялся в том коридоре? Шел ведь… точно шел.
Наверх.
И не меня искал вовсе. Удивился, увидевши… додумать у меня не вышло. Разум вовсе поплыл, стало вдруг так хорошо, как никогда-то и не бывает. Увидала я себя словно со стороны, будто бы лужок, зеленою травкой поросший, в ней — одуванчиков цвет золотыми рублями рассыпан… и бегу я, чую босыми ногами, что травка мягкая-премягкая.
Воздух сладок.
Мед, а не воздух. И тепло так, но не спекотно, как оно на летней заре бывает… а я вот бегу, знаю, что надо бы успеть, что ждет меня и не чает дождаться тот, кто судьба моя есть.
И спешу к нему, а не успеваю. Уже и лечу по-над травой, вижу его… не человека — тень яркую, солнечным светом окутанную, будто пламенем. Кричу, чтоб дождался. А он… только головой качает печально.
Не время еще.
И лица-то не разглядела, дурища этакая.
ГЛАВА 24,
где речь идет о целителях и опасных вопросах
В себя-то я пришла уже у целителей. То есть поначалу-то и не поняла, где это лежу, только что лежу на лавке широкой, на перине мягонькой да у самого окошка, которое хитро, полукругом. И в окошке этом — стеклышки цветные узором. Солнце сквозь них проходит и ужо свои узоры рассыпает по подоконнику широкому. И такие красивые, глаз не отвесть.
Но я отвела.
Тогда-то и увидала, что комната, в которой пребываю, велика. Что лавок в ней с полдюжины стоит, да только иные застланы покрывальцами ткаными. Меж лавками половички лежат.
Тихо.
Чисто.
Благостно.
А у меня слабость страшенная, позвать бы кого, но не могу. Только рот разеваю рыбиною да языком своим же едва ль не давлюся. Но вовсе подавиться не позволили, скрипнула дверца, и в комнате показалась знакомая старушка, которая на экзаменациях сидела. А я уж, признаться, и увидеть ее не чаяла.
— Очнулась, деточка? — спросила она сладеньким голосочком. — Вот и умница, вот и разумница… а то ишь, переполошила всех…
Ныне, без соболей, без перстней, она гляделась почти обыкновенно, небось, у нашей-то боярыни ключница имеется, так чисто сестра родная. Та же кругленькая, сладенькая с виду, да только с глазом таким, что барсуковские девки на очи ей стараются не попадаться.
Старушка руки вымыла.
Полотенчиком белым вытерла.
Подошла ко мне, положила на лоб.
— Тяжко тебе? А что ты думала, Зославушка… небось, с волками-то жить… чтоб в игры боярские играть, боярином уродиться надобно, а иных — зашибут и не вспомнют.
А руки у нее славные.
Теплые.
И тепло это будто бы сквозь кожу сочится до самого моего нутра. И нутро отзывается, пьет его.
— А ты тем паче девка… в мои-то годы и помыслить о таком неможно было, чтобы девка да серед парней училася… чтобы вовсе девка училася…
Наклонилась она ниже.
А я вдруг заглянула в бесцветные ее очи.
Прозрачные.
Небо таким прозрачным на излете осени бывает, когда близки уже мороза первые, когда вот-вот грянет гроза сухая. И поплывут тогда по вышине этакой косматые тучи, снегом до краев набитые. Холодно станет. Сумрачно.
Но пока — гориг-догорает осеннее солнце, последним делится с озябшею землей. И ныне я была тою землей, а еще — холопкою малолетней, которая боярскому сыну приглянулась дюже. Хороша была на свою беду, до того хороша, что и невестиных лет ждать не стал, велел в дом вести.
Постелю стлать поставил.
Не был он злым, как пугали. Не пил, как тятька, не грозился ремнем, да еще и подарки дарил. Когда сластей кулек или колечко какое, с камушком, или ткани отрез… и за первую ночь, стыдную, страшную, о которой и помнить не хотелось, рублей отсыпал золотом.
А после еще давал.
Рубли я прятала. И пряталась, знала, что завидуют, что многим девкам боярин по нраву, что любая побежит, ежель только глянет в сторону ее ласково. И глядел, и бегали, да только после все одно меня постелю стлать звал.
…женился вот на излете лета. На молодой да круглолицей, роду не самого худого. Два села в приданое дали, а еще рабов с полсотни, иных — редкого умения. Боярыня была тиха да незлоблива, и пусть шептались, что изведет меня со свету, а она жалела.
Читать учила.