Складки (сборник)
«И, отворив ее, со стоном просыпаемся, ибо за дверью оказывается нечто невообразимо страшное, а именно: совершенно пустая — голая, заново выбеленная комната», — написал бы классик.
Но нам это не подходит. Ведь мы не классики. И мы не просыпаемся. И, кажется, никогда не проснемся. А значит, можем требовать продолжения сна.
— Извольте продолжить сновидение! Дайте досмотреть!
Мы робко приоткрываем дверь и тут же, немедленно, ее закрываем, а у нас в руке остается дверная ручка, бронзовая, витая, потертая с черным четырехгранным штырем…
Ой!
Что теперь делать с этой ручкой? И что там, за дверью, было? Что мы могли там увидеть? Что могло нас так сильно напугать?
Мы пытаемся воссоздать мелькнувший образ, уловить мысль, вообразить ее путь с момента появления в нашей черепной коробке через блуждание по извилистым меандрам до окончательного исхода. Допустим, она возникла сама по себе, как искра от трения, и двинулась озарять наше мрачное церебральное царство. Просвещать. Сначала она двигается в кромешной тьме, путаясь в волокнах и увязая в рыхлой липкой массе серого вещества. С каждым шагом крепнет и все ярче освещает путь. Как радостно! Все залито светом, все блестит, искрится. Но недолго. Мысль доходит до края, разрывает какие-то оболочки, пробивает себе выход в районе, допустим, левого виска и вылетает озарять другие миры. А наш мир опять погружается в кромешный мрак. Мы, опять лишенные мысли, омрачаемся и обезмысливаемся. Мы остаемся с нашими базальными ганглиями, корой, таламусом, мозжечком, как и ранее обремененные грязным и грузным бытием.
Что делать? Не остается ничего другого, как опять робко открыть дверь, пряча за спиной дверную ручку со штырем.
Что мы видим?
Мы видим маленькую невзрачную каморку, повторяющую интерьер коридора: низкий потолок, обшарпанные стены и голая желтая лампочка на черном шнуре. В каморке — тишина. Посередине, прямо под лампочкой — детский стульчик. На нем неподвижно сидит большой рыхлый человек в широком темном костюме, светлой сорочке, темном галстуке в белый горошек и фетровой шляпе с полями. Должно быть, чиновник, занимающийся оформлением дел. Оформлением нашего дела? В руках он держит хромированный скоросшиватель и коленкоровую папку с бумагами. С материалами нашего дела?
Пряча за спиной дверную ручку со штырем — жалкое подобие грозного пистолета, — мы, замедляя шаг, приближаемся к делопроизводителю и пытаемся заискивающе уловить его взгляд. Он кажется нам гигантом, поскольку все окружающее — слишком мало для него: каморка, стульчик, папка с бумагами, скоросшиватель.
Делопроизводителю лет пятьдесят, но выглядит он, несмотря на устрашающие размеры, как юноша. У чиновника гладкое лоснящееся лицо, круглые глаза, пухлые щеки, пухлые губы. Он тщательно выбрит. А уши? Уши нормальные, соразмерные голове. И пушка на них нет. Может, он бреет и уши?
Гм…
Мы молча подходим, низко склоняемся и, затаив дыхание, ждем. Затем начинаем робко выпрямляться.
Только бы не…
Только бы…
Только бы не что? Не заметил у нас за спиной дверную ручку? Не подумал, что это грозный пистолет? Не сделал скоропалительного вывода и не принял ошибочного решения по нашему делу?
Ой!
Как мрачная тень, вернулась опять память о рудниках рутенийских и лагерях рифейских, о тьме покалеченных и замученных, но ничему не наученных…
Хотя мы и думать не думали…
Только не думать!
Спали бы себе дальше и спали…
Не просыпаться! Не вспоминать!
Покачивая головой, делопроизводитель хитро щурится, криво ухмыляется. Пытливо заглядывает нам прямо в глаза или даже еще глубже, прямо в душу, кажется, видит нас насквозь, до треклятой дверной ручки в потной руке, и тихо-тихо не то спрашивает, не то подтверждает:
— Ну что, пришел, говнюк…
Мы медленно выпрямляемся и, не разворачиваясь, пятимся к двери. Только бы…
Только бы не споткнуться о свою тень! Делопроизводитель криво улыбается нам вслед. Мы медленно выходим и аккуратно закрываем дверь.
И вышед вон плакал горько…
Дрожащими пальцами мы долго пытаемся вставить выпавшую дверную ручку.
А она не вставляется.
А мы все вставляем.
А она все не вставляется.
А мы…
Что связывает нас с делопроизводителем? Как эта сцена связана с падением мысли и работой пищеварительного тракта? Что и как мы опять не рассчитали, в чем обманулись, на что не обратили внимание?
И что? Да, в общем-то, ничего. Что вход, что выход — всякий раз с нами происходит какая-то несуразица. И так, и этак — в результате нас ждет неудача. Так сказать, «смятение и несчастие во всяком деле». То ли входим мы неправильно, то ли выходим, то ли сами мы неправильные. Ведь сказано же было: «Проклят ты будешь при входе твоем и проклят при выходе твоем».
Да и излагаем мы свою неудачу неудачно.
Посудите сами.
Жанровая принадлежность не определена. Сюжетная линия едва просматривается, но даже на просматриваемых участках выглядит расплывчато и неубедительно. Последовательность и соответствие поступков персонажей во времени и пространстве нарушены, даже когда они совершают какие-то — малоосмысленные, чего уж греха таить — действия. Много нареканий может вызвать и построение текста: соотношение, расположение и порядок следования элементов несоразмерны. Ни энергичного начала, ни убедительного конца. А середина — какой-то провал. Но вот куда? Куда мы все время проваливаемся? Выбор композиционных решений — повтор и параллелизм — весьма ограничен и не всегда обоснован. А еще этот принцип дурной зеркальности… Редкие моменты описания не разработаны, не развиты должным образом, зато частые отступления и вставки утомляют ненужной велеречивостью. Повествование подменяется банальными и вместе с тем выспренними рассуждениями. Попахивает многозначительностью и даже — ужас, ужас! — назидательностью. Удручает и стилистика: слог неровный, неопрятный. Разговорность перебивается академичностью, пробивается просторечие. В общем, стилистического единства нет. Недостает интонационно-синтаксической легкости, ритмико-строфической плавности, а порой и элементарной логической связности. Постоянная эллиптичность, аллюзивность и бессмысленное витийство. Тематика даже не намечена, проблематика не определена; пафос — т. е. идейно-эмоциональное отношение к тому, что изображается — отсутствует вовсе. Ни утверждения величия героизма, ни раскрытия трагичности, ни отражения драматичности, ни воспевания романтического стремления к идеалам, ни передачи сентиментальности в проявлении чувств. Одни саркастические ухмылки и сардонические усмешки, которые не дотягивают до гомерического хохота. И никакой внятной идеи. И никакого моралите. И оправдать всю бессодержательность и несостоятельность текста тем, что действие происходит во сне, не получится. Ведь сновидение не может служить оправданием.
Сновидение, кстати, — если допустить, что речь идет именно о нем, — можно было бы подать иначе. Выстроить более органично, гармонично. А то некоторые важные моменты опущены, а некоторые мелкие детали наоборот утрированы. Так, например, венценосец мог бы быть менее стереотипным, не таким трафаретно и карикатурно самодержавным (хотя тогда он, возможно, уже не был бы таким венценосным). Сон (да и сам текст) только бы выиграл, если бы мы наделили монарха, например, какой-нибудь необычной деталью, пикантной подробностью: например, дюжиной бородавок на правой щеке или вместо скипетра — шаловливо — всунули в руку длинный парниковый огурец. Точно так же обстоит дело и с делопроизводителем. Он мог бы предстать в военной форме неопределенной эпохи и неопределенного рода войск с петличками на воротнике или погонами на плечах; его до блеска начищенные хромовые сапоги поскрипывали бы в такт покачиваниям головы, а рука вместо скоросшивателя сжимала бы, допустим, маленькую проросшую луковицу, радостноохристую с задорным зеленым пучком. У него не было бы ни ресниц, ни бровей, зато его постоянно влажные губы время от времени выжимали бы наружу маленькие радужные пузырьки, за лопаньем которых мы бы зачарованно следили. Чпок. На мочке уха была бы ссадина с капелькой запекшейся крови, не иначе как от опасной бритвы. От этих изменений и дополнений его ухмылка не стала бы менее кривой, а взгляд — менее пытливым.