Петруша и комар (сборник)
Овации. Ну все теперь, расходятся, повскакивали с мест, хлопают сиденьями. Оголодали бедные.
Но каков! Колосс, кроме шуток.
Алий, дай я тебя обниму!
Обнимается со своими. Господи, какие все старые уже. И какие-то потрепанные рядом с этими хьюлитовскими лощеными манагерами. Ладно, грех — тоже ведь толковые, грамотные ребята, что там говорить, не груши околачивают. А околпачивают. Все-все, молчу. Молодцы ребята. Все очень корректно. Ну Сан Майкросистемс любимых лягнули, это святое, как без этого, все не могут простить, что Сан в Универе гнездо свил: и Ред Лаб там, и хрен в ступе. Главное, что стол зашибись. Что у вас за вино? Вот это, красное, что за вино? Шато-де-флер вы хотели сказать, видимо. Смешно, они и сами не знают. Хотя чего им знать-то, это мы должны знать, если еще претендуем на роль интеллигенции, которая всегда главная, роль в смысле, даже если и сводится к «чего изволите».
Ну это ты, Василий, загнул. Желчь разлилась опять с похмелья, понимаю. А ты пей Тан, знаешь Тан? Да сейчас в каждой палатке продается. Вроде айрана, оттягивает отлично.
Отстань. Давай еще за бокальчиком сходим. Пока этот их, кто он, ви-пи-бизнес девелопмент, что ли, с Алием щеки надувает, старательно делает вид, что понимает что-то в квантовой механике. — Может, и понимает, ты-то откуда знаешь? — Да ладно, экономический он кончал, знаю я его.
А что это за еда, в общем-то? Да херня это, если разобраться. Тартинки все эти, канапэ. Смех. Почему канапэ? Канапэ, между прочим, это диван по-французски. А все канапэ, канапэ. Вот эта девка их пиар, Светочка, симпатичная деваха, ничего не скажу, и сисястая, но что она знает про канапэ? Хотя, может, и знает. Они языки-то знают: папка забашлял, вот тебе и язык. Если с самого детства, чего ж, дети-то все талантливые, как губки впитывают. Светочка, идите к нам! Щас, как же. Откуда вот она такая тут взялась? Из МИМО, наверно, то бишь МГИМО, или из Плешки. Из провинции наверняка, энергии, как у атомохода Ленин, прут как танки, свежая кровь, закон природы, было и будет. Это мы все сидим, на кухне мировые вопросы все решаем. — Опять понесло. — Да я так, деваха классная, эх, был бы помоложе. Они, надо сказать, быстро пообтесываются, даже лоск какой-то появляется. Смотри, как держится.
Да хрен бы с ней, ты на Алия посмотри!
Хоро-о-ош.
Сияет Алий. Его день.
Сегодня мой день. Надо же, все удавалось. В ударе я. Э-эх!
Смотри, смотри, даже пританцовывает, старый-то.
Спасибо за все, друзья. И я рад. Когда еще всех соберешь, на похоронах разве что. Спасибо, что пришли. Я вас всех очень, очень люблю. И ты здесь! Дай обниму. Все здесь, ну надо же.
Туалетной водой побрызгался, дед. Красавец. Дед, ну ты сегодня элегантен, однако. Как денди просто. — Спасибо, милый. Очень приятно это слышать, я старался. Это Саша, мой внук. — Будущий физик, наверное? — Нет, не дай бог. Лирик. А может, бизнесменом станет, уж очень деловой. — Все, все, дед. Твое здоровье, общайся, тусуйся, сияй, я пошел.
Ну а мы выпьем еще. За что пьем? — За именинника, разумеется. Дальнейших успехов тебе, Алий! — Не надо мне дальнейших. Это перебор, как в преферансе. Главное, вовремя уйти.
Главное, вовремя уйти, оставшись в памяти победителем. Хотя бы не проигравшим.
Но что, Алий Маратович, значит для ученого «уйти»? Бросьте вы. Это же все-таки не поп-музыка, это не эстрада, не художественная гимнастика. Это ж все при вас останется. Разве можно приказать себе перестать мыслить? Мыслю, следовательно, существую, когито эрго сум. Знаете анекдот про Ландау? Лежит он в больнице после той катастрофы, приходит к нему один из учеников, Иванов, скажем, забыл фамилию, ну и говорит: не знаю, сможете ли вы быть нашим Ландау, но я так рад, что вы живы. А Ландау говорит: не знаю, смогу ли быть Ландау, но Ивановым-то смогу быть в любом состоянии. — Хм. Нда. Может, это Абрикосов, хе-хе, ученик-то его был, лауреат наш? — А что, Абрикосов-то, пожалуй, и покруче Ландау будет. Что он открыл, Ландау, положа руку на сердце? Назови мне полдюжины серьезных открытий. А? И никто не назовет. Кстати, вы знаете, этот миф о евреях физиках… в общем слухи преувеличены, там много русских фамилий. — Ну понесло. Не наливать больше ему. — Алий еврей, кстати? Зря смеешься, между прочим. — А кто его знает. Он сам не знает кто он. Он же детдомовский, ты что, не знал? А где он, кстати?
А он ушел уже.
Он ушел под шумок. Ушел, никто и не заметил. Исчез.
Ушел старик. Но не к себе, в академическую двенадцатиэтажку на Академика Ферсмана вернулся, не в свою одинокую, в неприбранную свою квартиру, замусоренную репринтами да распечатанными из интернета статьями, не в логовище свое, где на помойное ведро надет полиэтиленовый пакет из Рамстора, а в пакете бумага, сор, обломки печенья Юбилейное, заплесневелый латышский сыр, хоть бы пакет выбросил. Да, надо было прибраться. Нехорошо. Хотя все равно. Он поворачивает к Дворцу пионеров, огибает пруд (легкий туман напоминает ему о куске тюля, которым набрасывал оператор на объектив телекамеры, чтобы снимать таких, как он, стариков и старух), в котором отражается гостиница Орленок, облюбованная корейцами. Старушки навстречу. Темно, тюль не нужен. Матрона с французским бульдогом, рядом какая-то сухонькая, в огромных очках и зеленой курточке. Точный подросток-велосипедист, нелепо задирающий коленки на столь же нелепом, весь из пружин, велосипеде — удивительно, ведь он, Алий, дожил до второго изобретения велосипеда, а это уже звучит, как второе пришествие, это перебор, пора заканчивать. Это даже смешно. Так можно дотянуть и до квантовых компьютеров. Нет, ни за что, пусть останутся бесплотной мечтой, не надо. Хватит.
На смотровой площадке лотки с матрешками, велосипедисты, байкеры, молодожены выходят из длиннющего лимузина с красными лентами, неуклюжие девочки и их мамы на роликах, шумные немцы, корейцы (южные, разумеется, вот дожил и до южнокорейцев, кто бы мог подумать), музыка электронная унц-унц, мороженое в стаканчиках, джин-тоник, пиво, чипсы в руках и под ногами, группа мордатых молодых мужчин в пиджаках покидает Рыцарский клуб. Дорогие джипы. Дешевые неджипы. Колясочки с многообещающими младенцами. Работает кресельная дорога. То ли еще будет.
Он спускается на полвитка по серпантину, спотыкается о пластиковую лохматую сетку, укрепляющую склон, дальше направо по тропке, неловко подныривает под грязный трос старого подъемника, не запачкав свой элегантный пиджак цвета кофе со сливками.
Здесь уже другое. Не пусто, не одиноко, нет. Но и нет праздничной толпы, и это уже они, Воробьевы горы, почему-то родные, хотя с чего бы? Где я родился? Тайна. И вряд ли я разрешу ее, переселившись даже в другие миры, что, может статься, произойдет скоро, а может быть, и очень скоро. А вот где умереть — да, этот выбор в руках человеческих, в определенных пределах, разумеется. Другой вопрос, как воспользоваться этим правом выбора, да и стоит ли. И последнее дело — оболочка бренная. Тоже, конечно, не в нашей власти, мы-то уж далече будем, а, пожалуй, наиболее контролируемый процесс, удаленно, так сказать, как бы из прошлого. А раз так, то и решить бы, сделать все зависящее. Ан нет. Лень-матушка вперед нас родилась. Не до того вроде, куда б живое еще тело деть, а тут оболочки какие-то… Отговорки, отговорки.
В таком вот, не то чтобы мрачном, скорее элегическом настроении поднимется наш герой по асфальтовой тропке к странному раздвоенному монументу. Этот, между прочим, обелиск воздвигнут на том самом месте (будто бы), где Герцен и Огарев дали друг другу клятву. Что за клятва? Бог весть. Важно ли? Была да сплыла, вместе с клятводавателями, клятву похоронили, поставили в память странную раздвоенную плиту или, если угодно, две плиты, изваяния, разделенные волнообразной трещиной, плиты, рискнем предположить, символизируют тех двух друзей, давших клятву здесь, на Воробьевых горах. Впрочем, ни строчки об этом на плите нет, есть мат, граффити, а про друзей — нет, да и граффити так себе, слабовато, в какую-нибудь Португалию бы их, скажем, на стажировку к местным тинейджерам, а может, просто на краски хорошие денег не хватило у анонимных авторов. Ну а кто хоть строчку из Герцена помнит, не говоря уж об Огареве? Никто. А клятве вот памятник поставили. А мне вот клясться уже поздно, клятва в будущее проецируется, а у меня уже нет будущего. Я устал от будущего. Хочу сюда. Хочу здесь лежать. Вот так лежать.