Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
Для Генри Миллера или позднего англоязычного Набокова, пожалуй, слишком пресно. Для русской литературной традиции, скупой в изображении любовной физиологии (не считая намеренной порнографии, барковщины), напротив, очень смело, вызывающе.
Впрочем, автор быстро вспоминает о своей литературной родословной и возвращается в привычные пределы – от тела к духу. Концовка «Визитных карточек» с бурной сценой пароходной страсти недавно прославившегося писателя и немолодой неловкой провинциалки с ее детской мечтой о собственных визитных карточках, которые потом «совершенно некому было давать», выглядит вполне тургеневски: «Перед вечером, когда пароход причалил там, где ей нужно было сходить, она стояла возле него тихая, с опущенными ресницами. Он поцеловал ее холодную ручку с той любовью, что остается где-то в сердце на всю жизнь, и она, не оглядываясь, побежала вниз по сходням в грубую толпу на пристани».
Рассказ датирован 5 октября 1940 года. Через три недели Бунину семьдесят. Он сидит в оккупированной Франции и посреди Мировой войны пишет о жизни, которой он не видел двадцать лет и не увидит уже никогда: ее уже не существует в природе, она осталась только в его памяти, только там…
«Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой мы все жили в то время, не вернется уже вовеки… Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой – или благословенной Богом – стране» («Косцы», 1921).
«Мой отец, моя мать, братья, Маша пока в некотором роде существуют – в моей памяти. Когда умру, им полный конец… Все живее становится для меня мое прошлое… Боже, как все вижу, чувствую!» (Дневник, 22 сентября 1942 года).
И он пытается успеть, рассказать. «Уже давно, давно все мои былые радости стали для меня мукой воспоминаний!» (Дневник, 7 октября 1944 года).
Но все равно эта мука становится его единственной радостью. Сочинив «Чистый понедельник», он взмолился: «Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и в работе!»
«Темные аллеи» стали последней бунинской беллетристической книгой. Непосредственная работа над ней шла девять лет. Но выросла она на той почве, которая взрастила Бунина-писателя, связав тем самым концы и начала, сделавшись, может быть, в большей степени, чем «Жизнь Арсеньева», – книгой жизни.
«С тех пор как я понял, что жизнь – восхождение на Альпы, я все понял. Я понял, что все пустяки. Есть несколько вещей неизменных, органических, с которыми ничего поделать нельзя: смерть, болезнь, любовь, а остальное – пустяки», – исповедуется Бунин Галине Кузнецовой (2 мая 1929 года).
Уже в рассказах 1910-х годов он портретирует «Клашу» и «Аглаю». Тогда же он придумывает две формулы, которые могли бы стать заглавиями разделов в «Темных аллеях»: «Грамматика любви» (1915) и «Легкое дыхание» (1916).
«Иван Алексеевич стал объяснять мне, что его всегда влекло изображение женщины, доведенной до предела своей „утробной сущности“, – записывает Г. Кузнецова. – Только мы называем это утробностью, а я там назвал это легким дыханьем. Такая наивность и легкость во всем, и в дерзости, и в смерти, и есть „легкое дыханье“, недуманье».
Но упражнения в «грамматике любви» у раннего Бунина не были систематическими. Писателя отвлекали и привлекали то тайны национального характера («Захар Воробьев», «Иоанн Рыдалец», «Лирник Родион»), то социальная арифметика («Деревня», «Старуха»), то буддийская метафизика («Братья»), то мрачная логика притчи о «монстре нового типа, монстре пустоты», порождении современной цивилизации (Ю. Мамлеев о «Господине из Сан-Франциско»).
Революция резко изменила не только его биографию, но и писательский путь. После ярости и исступления «Окаянных дней» Бунин осторожно, ощупью ищет опоры для своего резко сузившегося мира. Той страны, «нашего общего дома», который он любил странной и страстной любовью, больше нет. «России – конец, да и всему, всей моей прежней жизни тоже конец…» («Конец», 1921). Она стала «элизием минувшего» (в «Несрочной весне», 1923, перефразируется Тютчев: «Душа моя – Элизиум теней»). О дальних путешествиях тоже пришлось забыть, в 1920-е годы публикуются лишь старые дневники о поездке на Цейлон, из которых выросли «Братья», – «Воды многие». Заграница, прекрасная Франция, на тридцать с лишним лет станет для него местом жизни, но не источником творчества.
Постепенно, через «Солнечный удар» и «Митину любовь», главной, в сущности, единственной его темой останется та, что была элегически отпета еще в «Антоновских яблоках», когда-то принесших ему первую славу.
Только в мире и есть, что тенистый
Дремлющих кленов шатер.
Только в мире и есть, что лучистый
Детски задумчивый взор.
Только в мире и есть, что душистый
Милой головки убор.
Только в мире и есть этот чистый
Влево бегущий пробор.
В заглавном рассказе «Темных аллей» Бунин, впрочем, вспоминает не Фета, а Огарева. Фет появится позже, в «Холодной осени». Он щедро цитируется раньше, в «Жизни Арсеньева». Дело, однако, не в отдельных цитатах. Фет наиболее последовательно из русских писателей XIX века делает хронотоп усадьбы центром мироздания. Та же картина мира, но в иной эмоциональной тональности, становится опорной для Бунина: старый дом, аллея темных лип, озеро или река, уходящая на станцию или в провинциальный городок размытая дорога, которая приведет то на постоялый двор, то на пароход, то в московский трактир, то на погибельный Кавказ, то в роскошный вагон идущего в Париж поезда.
Имевший репутацию «чистого» реалиста, эмпирика, мало ценившего красоту фантазии, Бунин упрямо и настойчиво настаивал на выдуманности большинства сюжетов «Темных аллей». «…И вдруг пришел в голову и сюжет „Музы“ – как и почему, совершенно не понимаю: тут тоже все сплошь выдумано…» – «„Баллада“ выдумана вся, от слова до слова – и сразу в один час…» – «В „Новом журнале“ (вторая книга) – „Натали“. И опять, опять: никто не хочет верить, что в ней все от слова до слова выдумано, как и во всех почти моих рассказах, и прежних и теперешних. Да и сам на себя дивлюсь – как все это выдумалось – ну, хоть в „Натали“. И кажется, что уж больше не смогу так выдумывать и писать».
Вероятно, такая настойчивость была не просто продолжением бесконечного спора с модернистами (еще с Чеховым Бунин соревновался в выдумывании сюжетов; и здесь: моя выдумка не хуже вашей). К счастью, позабыв и о царе, и о большевиках, и о миссии русской эмиграции, и о развращенных, позабывших «заветы» писателях-современниках (им достанется позже, в «Воспоминаниях»), Бунин не воспроизводил с натуры, даже не вспоминал и воссоздавал, а заново создавал свою Россию, которую уже невозможно было сверить с оригиналом.
«Если бы современная Россия исчезла с лица земли, то по произведениям Чехова можно было бы восстановить картину русского быта в конце XIX века в мельчайших подробностях», – утверждал Д. Мережковский. Такое восстановление, правда с некоторыми пробелами, возможно и по «Деревне», «Суходолу» и бунинским рассказам начала века. Но в «Темных аллеях» Бунина интересует уже не быт, а его знак, квинтэссенция, не проза, а поэзия, не сиюминутные подробности, а универсальные закономерности. Как раз то немногое, что остается у человека, когда он подводит горький итог.
«В сущности, о всякой человеческой жизни можно написать только две-три строки. О да. Только две-три строки» («Неизвестный друг», 1924).
Тридцать восемь рассказов «Темных аллей» писались с 1939 по 1945 год (отдельное издание – 1946). Сборник сложился немудрено, принципиально старомодно. В отличие от распространенного с начала века конструирования стихотворных и прозаических книг (ср. хотя бы «Конармию» Бабеля и «Сентиментальные повести» Зощенко), Бунин просто объединяет в три раздела тексты по периодам: 1937–1938, 1940–1941, 1943–1945 (включаемые в посмертные издания согласно авторскому желанию более поздние рассказы «Весной, в Иудее» и «Ночлег» не имеют постоянного места и вообще кажутся чужеродными в сборнике).