Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
В. Шаламов, один из первых читателей романа, начинал с предельных похвал, включая «Живаго» в большую и самую авторитетную «пророческую» традицию русской литературы: «Первый вопрос – о природе русской литературы. У писателей учатся жить. Они показывают нам, что хорошо, что плохо, пугают нас, не дают нашей душе завязнуть в темных углах жизни. Нравственная содержательность есть отличительная черта русской литературы… Я давно уже не читал на русском языке чего-либо русского, соответствующего адекватно литературе Толстого, Чехова и Достоевского. „Доктор Живаго“ лежит, безусловно, в этом большом плане… Еще два таких романа, и русская литература – спасена» (письмо Пастернаку, январь 1954 года).
Через десятилетие, когда определились принципы его собственной прозы (достоверность протокола, очерка; проза, пережитая как документ), оценка сменилась на прямо противоположную: «„Доктор Живаго“ – последний русский роман. „Доктор Живаго“ – это крушение классического романа, крушение писательских заповедей Толстого. „Доктор Живаго“ писался по писательским рецептам Толстого, а вышел роман-монолог, без „характеров“ и прочих атрибутов романа XIX века» («О прозе», 1965). Позднее автор «Колымских рассказов» скажет об этой традиции и об этом жанре совсем пренебрежительно: «Художественный крах „Доктора Живаго“ – это крах жанра. Жанр просто умер» («О моей прозе», 1971).
Роман-монолог между тем – определение точное, близкое по смыслу пастернаковскому «моя эпопея». Оно может быть воспринято вне того пренебрежительного смысла, какой придал ему Шаламов.
В первоначальной оценке Шаламов использует еще одну неожиданную параллель, называя общепризнанный советский аналог пастернаковской книги («советский» контекст романа обычно мало учитывается). «По времени, по событиям, охваченным „Д. Ж.“, есть уже такой роман на русском языке. Только автор его, хотя и много написал разных статеек о родине, – вовсе не русский писатель. Проблемность, вторая отличительная черта русской литературы, вовсе чужда автору „Гиперболоида“ или „Аэлиты“. В „Хождении по мукам“ можно дивиться гладкости и легкости языка, гладкости и легкости сюжета, но эти же качества огорчают, когда они отличают мысль. „Хождение по мукам“ роман для трамвайного чтения – жанр весьма нужный и уважаемый. Но при чем тут русская литература?»
Дело, однако, в том, что пренебрежительное определение «роман для трамвайного чтения» поздний Пастернак мог воспринять и как комплимент. «Всеволод (писатель Вс. Иванов. – И. С.) упрекнул как-то Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений „Детство Люверс“, „Охранная грамота“ и других он позволяет себе писать таким небрежным стилем. На это Борис Леонидович возразил, что он „нарочно пишет почти как Чарская“, его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а „доходчивость“, он хочет, чтобы его роман читался „взахлеб“ любым человеком» (воспоминания Т. Ивановой).
Пренебрежение к «стилистике» в романе заходит настолько далеко, что временами начинает восприниматься как изощренная литературная игра.
«Опять день прошел в помешательстве тихом». Комментаторы зорко опознают в этой фразе «скрытую цитату из стихотворения А. Блока „День проходил как всегда в сумасшествии тихом…“» (из цикла «Жизнь моего приятеля»). Однако почему-то остается непрокомментированной намного более известная цитата. На той же странице, в соседнем абзаце (ч. 14, гл. 9), пейзажное описание начинается фразой: «Морозило, мороз заметно крепчал». Она же включена в другой, более ранний, пейзажный фрагмент: «Было сухо после недавней оттепели. Подмораживало. Мороз заметно крепчал» (ч. 13, гл. 10).
После чеховского «Ионыча», где невинная, но поданная крупным планом, фраза «мороз крепчал» становится стилистическим знаком бездарного «идеологического» романа писательницы-дилетантки («Вера Иосифовна читала о том, как молодая красивая графиня устраивала у себя в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, – читала о том, чего никогда не бывает в жизни…»), в серьезной литературе она могла появиться разве что в пародийном контексте. Но для читателя Чарской (как, впрочем, и «Хождения по мукам») этот культурный код не существует. При трамвайном чтении взахлеб такие подробности должны оставаться вне сферы восприятия.
Пастернак, как видим, мечтал о таком читателе. Он, как поздний Толстой, пытается соединить высокую проблемность старой классики с максимальной доступностью и увлекательностью. В поисках ее он идет от того же Толстого с его «диалектикой души» назад, к суммарному психологизму, чистым типам, Карамзину, и вниз, к роману тайн, мелодраме, Чарской. Автор «Доктора Живаго» пытается максимально сгладить границу между высокой, элитарной литературой и беллетристикой (эту проблему культура начнет осознавать и решать много позднее). Правда, временами его усилия напоминают старания Эйнштейна (согласно анекдоту) упростить для публики свою теорию с помощью этикетных формул: «Как вы теперь ясно видите, уважаемые читатели…» Уважаемые читатели по-прежнему ничего не видели и не понимали в этих формулах.
С современным Пастернаку романом «о революции и Гражданской войне» (теми же «Хождениями по мукам») «Доктора Живаго» сближает не только тема, но и способы связи большой истории и истории малой. Календарное время, время персонажей чем дальше, тем больше четко маркируется событиями грандиозно-историческими. Отношения Лары с Комаровским развиваются на фоне первой русской революции («Были дни Пресни»). Мировая война разрывает мучительные отношения Антипова и Лары («…шел мимо переезда на запад воинский поезд, как они без счета проходили тут днем и ночью, начиная с прошлого года. Павел Петрович улыбнулся, встал с лодки и пошел спать. Желаемый выход нашелся»). У Живаго день в день совпадают личные события (рождение ребенка, правильный диагноз) и призыв на ту же войну («Да, Живаго, представьте – эхинококк! Мы были не правы. Поздравляю. И затем – неприятность. Опять пересмотр вашей категории. На этот раз отстоять вас не удастся. Страшная нехватка военно-медицинского персонала. Придется вам понюхать пороху. – Ч. 4, гл. 5). Война в очередной, третий, раз сталкивает Живаго и Лару.
И вторая, Февральская, революция в соответствии с канонами советской прозы подается акцентированно, как решающее, поворотное событие – репликой под занавес четвертой части.
«В помещение, стуча палками и костылями, вошли, вбежали и приковыляли инвалиды и не носилочные больные из соседних палат, и наперебой закричали:
– События чрезвычайной важности. В Петербурге уличные беспорядки. Войска петербургского гарнизона перешли на сторону восставших. Революция».
Отсюда, с этой точки, пути автора «Доктора Живаго» и официальной интерпретации советской истории начинают расходиться.
«Февраль» воспроизводится Пастернаком как событие не закономерно-историческое, а скорее космическое, как долгожданный природный катаклизм, культурный слом, сопоставимый с первыми веками христианства.
«Все кругом бродило, росло и всходило на волшебных дрожжах существования. Восхищение жизнью, как тихий ветер, широкой волной шло не разбирая куда по земле и городу, через стены и заборы, через древесину и тело, охватывая трепетом все по дороге», – таким видит мир доктор по дороге на митинг в Мелюзееве.
«Вы подумайте, какое сейчас время! И мы с вами живем в эти дни! Ведь только раз в вечность случается такая небывальщина. Подумайте: со всей России сорвало крышу, и мы всем народом очутились под открытым небом. И некому за нами подглядывать. Свобода! Настоящая, не на словах и в требованиях, а с неба свалившаяся, сверх ожидания. Свобода по нечаянности, по недоразумению, – исповедуется он потом Ларе. – Вчера я ночной митинг наблюдал. Поразительное зрелище. Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? „Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования“» (ч. 5, гл. 8).