Высшая мера
Апыхтин помолчал, глядя в раскрытое окно и вдыхая свежий воздух. Он был уже достаточно опытным банкиром, если не сказать, прожженным, и за невинной просьбой престарелого поэта сразу увидел те возможности, которые открывали перед банком эти несчастные пятьсот долларов. Тираж можно дать и побольше, где-нибудь ближе к тысяче экземпляров, на задней обложке, конечно, будет реклама банка «Феникс», его телефоны, приглашение к сотрудничеству, книжка ляжет на столы директоров всех предприятий области, сам поэт выступит по телевидению, прочтет стихи, расскажет о той громадной работе, которую проводит «Феникс», поддерживая литературу, искусство, живопись. Апыхтин даст по этому поводу большое интервью, откликнутся газеты, он и для них найдет время, чтобы рассказать о банке и о тех преимуществах, которые доступны каждому, кто доверится «Фениксу», кто поверит в него. А там, глядишь, дойдет дело и до выставок, спектаклей, концертов... И везде банк «Феникс», его деньги, его люди, его готовность поддержать все разумное, доброе, вечное...
– Зови его, Алла, – сказал Апыхтин, стряхнув с себя задумчивость. – Поговорим.
Через минуту в дверь протиснулся мужичонка в заношенном костюме и с целлофановым пакетом в руке. Он остановился у самой двери, не решаясь даже закрыть ее за собой – на случай, если сразу получит от ворот поворот.
– Проходите, пожалуйста! – Апыхтин поднялся и широким жестом, для которого едва хватило пространства кабинета, показал вошедшему на место у низкого журнального столика. Он сам покинул свое высокое кресло, в котором возвышался над кабинетом, и великодушно сел с просителем на равных, в стороне от председательского полукруглого стола. Эта самая его полукруглость да еще то обстоятельство, что на столе не было ни единой бумажки, ни одного, самого завалящего, документа, всегда почему-то подавляли людей незначительных, случайных, пришедших не предлагать, а просить.
Апыхтин опустился в низкое кресло, откинувшись на спинку так, что оказался почти в полулежачем положении. Поэт же осмелился присесть лишь на самый краешек кресла. Свой затертый белесый пакет он положил на колени, сделал судорожное глотательное движение горлом и затравленно посмотрел на Апыхтина, не решаясь произнести ни слова.
– Да вы садитесь удобнее, – сказал Апыхтин. – Поговорим, посудачим. У вас как со временем? Найдется минут пятнадцать-двадцать?
Для мужичка это предложение было столь диким, столь неожиданным, что он опять, не произнеся ни слова, лишь как-то глотательно кивнул.
– Конечно, – наконец выдавил он из себя. – Найдется.
– Вот и отлично! – обрадованно сказал Апыхтин. Он прекрасно сознавал, какое впечатление производят подкрепленные должностью его полноватость, темный костюм, опять же, борода. – Чай? Кофе? Или, может быть, коньячку?
– Чай, если можно, – выдавил из себя поэт, но успел, успел в доли секунды заметить Апыхтин мимолетную искорку в его глазах и твердо, безошибочно понял, что счастлив был бы тот глоточку коньячку, не чай ему был нужен, не кофе. Но Апыхтин продолжал умело и ловко лепить ту легенду, тот образ, тот рассказ, который, как он был уверен, много раз прозвучит и со страниц газет, и с экрана телевизора, когда он же, Апыхтин, попросит директора студии дать пять минут поэту, когда попросит редактора газеты дать поэту четвертушку полосы и тот взахлеб, искренне и благодарно сотню раз вспомнит и эту рюмку коньяку, и надежный банк «Феникс», и щедрого, великодушного его председателя, мецената, спонсора и дарителя.
– А может, по глоточку? – Апыхтин показал пальцами расстояние, равное примерно ста граммам в стандартном стакане.
– Ну, знаете, если уж это самое... То оно, конечно... Может, вроде того что и неплохо бы... – Поэт смотрел на Апыхтина почти с ужасом – не хватил ли чересчур.
– Вот это здорово, это по-нашему! – Апыхтин нажал неприметную кнопочку, и в дверях тут же возникла Алла Петровна. – Аллочка, нам, пожалуйста, коньяк, кофе... Ну и сама чего-нибудь придумай.
Не произнеся ни звука, Алла Петровна исчезла, как бы испарилась, будто и не было ее вовсе.
– Итак, вас зовут... – Апыхтин замолчал.
– Серафим Иванович. С вашего позволения.
– А фамилия?
– Чувьюров. Чувьюров моя фамилия.
– Слышал, – соврал Апыхтин совершенно спокойно. – Знаю ваши стихи. Ведь вы член Союза писателей?
– Да уж лет двадцать! Семь книг вышло... Но, знаете, все при советской власти. С переменами в общественной жизни книжки... Приказали долго жить.
– Книжки кончились, но дух-то остался?! – гневно воскликнул Апыхтин.
– Не поверите... Пишется... Как в молодые годы! Да что там юность, молодость, зрелость... Лучше пишется – сильнее, безогляднее.
Апыхтин не ответил – в кабинет вошла Алла Петровна и внесла на подносе две чашечки растворимого кофе, лимонные кружочки, посыпанные сахаром, коньяк. По острому взгляду, который поэт бросил на бутылку, Апыхтин понял, что тот оценил и качество коньяка, и то, что бутылка открыта всего минуту назад, и то, что тонкие стаканы на подносе достаточно емкие, в них наверняка войдет граммов по сто пятьдесят. Еще не выпив ни глотка, не вдохнув запаха коньяка, Чувьюров вроде как слегка захмелел.
– Представляете, две книги были набраны в Москве, в разных издательствах! Две книги! Итог жизни! И оба набора рассыпали. Невыгодно, говорят. Пишите, говорят, детективы!
– Значит, надо писать детективы! – подхватил Апыхтин, щедро наливая коньяк в стаканы. Знал искуситель, твердо знал, что и об этом сложатся легенды, и о глотке коньяка будут стихи в его честь.
– Детективы – особая статья, – печально заметил поэт, поднимая свой стакан. – Изобретательный ум, взгляд на жизнь... Как бы это выразиться...
– Не столь трепетный? – уважительно спросил Апыхтин, и это был его первый выпад, неосторожный, незапланированный. – Выпьем, – сказал он, уходя в тень, не настаивая на своем вопросе, а даже как бы о нем и позабыв.
Поэт выпил до дна, замер на какое-то время, прислушался к себе и, словно убедившись, что все получилось так, как и задумывалось, с облегчением поставил стакан на столик.
– Да, можно и так сказать, – проговорил он уже твердо, даже с некоторым вызовом, видимо, коньяк придал ему уверенности в том, что живет он достойно и по совести. – Не столь трепетный. Это вы правильно изволили заметить. – В его словах зазвучали нотки горделивой церемонности.
– Итак – деньги? – Апыхтин безжалостно оборвал поэта, уже готового излиться чувствами, мыслями, а то и стихами.
– Да, Владимир Николаевич, да... С сожалением приходится признать, что мы пришли к тому времени, когда все упирается в деньги.
– Для этого не надо было никуда идти, – жестко заметил Апыхтин – поэт ему надоел, а кроме того, легкий, почти неуловимый выпад Чувьюрова почему-то его задел, он почувствовал, что старикашка, сидящий перед ним, бывает другим – горделивым, обидчивым, под хмельком даже готовым оскорбить человека, который отнесется к нему недостаточно уважительно. – Для этого не надо было никуда идти, – повторил Апыхтин. – Всегда и все рано или поздно упиралось в деньги. Разве вы этого не знали раньше?
– Как-то о другом были мысли, – ответил поэт, и эти слова тоже не понравились Апыхтину – в них прозвучала почти неуловимая нотка превосходства. Дескать, вы о деньгах, а мы внизу-то о духовном помышляем, может быть, даже о возвышенном.
– Главное, чтобы были мысли-то! – рассмеялся Апыхтин, осаживая поэта. – О чем пишете, Серафим Иванович?
– Как вам сказать... – Коньяк разбирал старикашку все сильнее, и теперь у него уже пошли жесты – этак раздумчиво он раскрыл мятую, как у обезьянки, ладошку и отвел ее в сторону. – Знаете ли, поэтическое восприятие жизни, художественное осмысление происходящего, объяснение в любви к этому прекрасному миру... – Поэт развел в стороны обе ладошки, как бы показывая Апыхтину тот мир, о котором он пишет с любовью, может быть, даже с восторгом, мир, ему, банкиру, недоступный.
– Это здорово! – искренне воскликнул Апыхтин. – Президента в стихах не материте?