Фавн на берегу Томи
— Арсений, кажется, — протянул он ему руку.
— СеняСеня, — обрадовался бывший семинарист, не скрывая собачьей радости от рукопожатия, — а фамилия у меня Чикольский. А правду о вас говорят, что вы член Географического общества?
— Нет, не член, — глядя перед собой, сухо ответил Бакчаров.
— Жаль, — искренне посетовал поэт. — А я думал уже начать удивляться, мол, такой молодой, а уже член общества…
С кладбища мимо Белого озера и Воскресенской церкви они возвращались вместе. Когда шли по возвышающейся над городом Ефремовской улице, Бакчаров молчал, а Чикольский все о чемто взахлеб рассказывал, читал стихи и даже пытался петь ужасно не поставленным, дававшим петуха голосом. Оба они в этот день думали о загадочном убийстве Марии Сергеевны, но старательно избегали этой прискорбной темы.
— Дмитрий Борисович, а вы видели скульптуру Антокольского «Иван Грозный»? — спрашивал Чикольский, то и дело забегая вперед и заглядывая в лицо учителю.
— Да, — сухо и задумчиво отвечал Бакчаров, — и не только скульптуру, но и самого Марка Матвеевича, когда он приезжал на несколько дней в Вильно. У него очень странные глаза. Они дивные, добрые и жуткие, как у архангела.
— Это мой любимый скульптор. Только я ничего у него не видел, кроме «Ивана Грозного», — признался Чикольский.
— Я как раз считаю, что это не самая лучшая его работа, — заявил Бакчаров. — В прошлом году он создал свой шедевр. «Не от мира сего» называется.
— Опишите! — взмолился Чикольский.
Задумчивый Бакчаров пожал плечами и стал описывать:
— Тощая, простая девушка сидит на выступе, вдыхая воздух от светлого молитвенного вдохновения. С этим воздухом она блаженно проникается евангельской истиной. Она лишена зрения от своих мучителей, но от истины она счастлива неземной радостью. В руках ее табличка с древним знаком христианского вероисповедания. Она держит этот знак и тем самым молча исповедует перед людьми свою любовь ко Христу. В душе ее мир. И голуби, словно найдя тихое пристанище, толкутся подле нее.
С тех пор как я увидел ее, она из головы у меня не выходит, — признался Бакчаров почти шепотом. — Глядя на нее, я решил написать книгу о юной мученице и ранних христианах. Это будет книга о женской храбрости, о всепобеждающей женской любви и особом предвечном свете, который теплится в сердце каждой женщины.
— Почему же вы не пишите? — возмутился Чикольский.
— Пишу, — возразил Бакчаров. — Вчера начал. Если бы не одна история…
— Какая история?
— Никакая, — отмахнулся Бакчаров.
— А вот здесь я живу, — остановился Чикольский и указал на низкую избушку в подворотнях Ефремовской возле чулочной мастерской. — Вы зайдете, Дмитрий Борисович?
Придерживая очки, Бакчаров любопытно рассматривал небольшое, чуть покосившееся бревенчатое строение под трогательно клонящейся ранеткой. Четыре могучих суковатых сосны росли у Чикольского в огороде, и далеко в небо уходили их сначала черные и заскорузлые, а выше светлые и шелушащиеся стволы. Зелень их раскрывалась на кривых, змееподобных ветвях широким зонтом только у самой макушки. Глядя на них снизу, Бакчаров ясно представил себе, что, когда Сибирь была еще девочкой, между этими стволами летали, каркая и хлопая кожистыми крыльями, большие зубастые рептилии.
— Восхитительно, — признал европейский учитель. — А скота не держите?
— Была корова, — вздохнул Чикольский. — Пришлось проиграть в карты.
— А с кем вы живете, если не секрет?
— Один живу! — воскликнул Чикольский. — Вы зайдите, Дмитрий Борисович, я очень прошу!
Дух старой избы возбуждал внезапную грусть — родственницу древнерусской тоски.
Посреди избы была печь. От нее исходили все стены и создавали три помещения. Первое — прихожая с кухонным закутком, второе — горница, третье — небольшой чулан с окном, превращенный Чикольским в капище богини любви. Здесь стояла маленькая мраморная статуя полунагой Афродиты, подле нее горели церковные лампады и стояли живые цветы в горшках, дымилась чашечка с самодельным кедровым ладаном.
В комнате Чикольского было аскетично и чисто, ни соринки, ни пятнышка, все лежало на местах и стояло по полочкам. Никаких признаков безумия и творческого беспорядка здесь не было. Комод был уставлен иконами и различными христианскими святынями — камушками со святых мест, маслом в крохотных скляночках, засушенными просфорами и лоскутками от одежд малоизвестных русских святых. Беленые стены комнаты были бугристыми, а в печной стене выложен кирпичами самодельный камин. Деревянные полы были покрыты цветными холщовыми постилками, по ним было приятно ступать. Здесь было два стола, диван, стулья, шкаф с посудой, на окнах горшки с цветами. В углу стояла высокая кровать с пологом и целой горой из пуховиков и подушек в пожелтевших и сыроватых на ощупь наволочках.
Бакчаров посмотрел книги, коечего поспрашивал у хозяина из области философии и понял, что сумасшедшийто не дурачок, а настоящий поэтбезумец. И все учителю в нем тут же начало нравится. И даже в корявых, неуклюжих стихотворениях Арсения Чикольского стали видеться Бакчарову сокровенные нотки почти соломоновой мудрости.
Чикольский пояснил, что не владеет избой, а только «присматривает» за ней по просьбе одного старого юродивого рыбака Тихона. Несколько лет назад одинокий рыболов получил откровение и отправился пешком в Святый град Господень. С тех пор о нем никто ничего и не слышал. Но Чикольский был уверен, что скорее всего вдохновенный старик просто не нашел в себе сил покинуть святые места и обосновался на берегах Иордана, где с важным видом ловит рыбу и воображает себя Петром.
…Поэт и учитель просидели за чаем до позднего вечера, Бакчарову страшно не хотелось возвращаться в «Левиафанъ». Он больше не хотел ни видеть Человека, ни слышать его колдовской музыки. Вчера он считал ее забавной, а сегодня музыка казалась ему просто магическим орудием зла. Поэтому, когда Чикольский робко пригласил учителя вместе с ним «присматривать» за тихоновской избой, Бакчаров, не раздумывая, согласился.
Теперь он сидел возле самовара, слушал чудаковатую болтовню и хрустел суставами пальцев, думая, как бы так незаметно прокрасться во чрево «Левиафана» и вытащить свои вещи с глобусом.
Делать было нечего. Пришлось вставать и спускаться с крутизны Ефремовской обратно на страшную Набережную улицу.
В кабаке Бакчаров расплатился за все с хозяином «Левиафана» и пошел в сопровождении полового Анисима наверх в свою комнату. Номер показался ему неуютным до пошлости. Он был рад, что навсегда покидает его. Хотя еще вчера «Левиафанъ» ему нравился. Он не исключал и того, что будет по нему скучать. Даже без Ивана Человека среди всех низкопробных гостиниц эта оказалась самой своеобразной.
Бакчаров скидал все в чемодан, взял глобус и попрощался с лохматым Анисимом.
Победно шагая с вещами по узкому коридору, Бакчаров вдруг ощутил себя свободным от всякой там мистики. Он остановился и оглянулся на балконную дверь. Чувство, близкое к мальчишескому естествоиспытательству, охватило его. Идя сюда, он только и думал, как избежать встречи с Иваном Александровичем, а теперь, уходя, вдруг захотел с ним украдкой увидеться, улыбнуться и попрощаться в знак своей стойкости.
Решительным шагом он вернулся к балконной двери и подцепил ее ногой. Она отворилась, и он снова вышел на гостиничную дворовую палубу, где так беспечно и дерзко вчера разговаривал с Человеком, курившим в качалке.
Была качалка, был даже плед, а Человека здесь не было. Это огорчило Бакчарова. Он прошелся по скрипучим доскам балкона вокруг двора и вернулся в коридор «Левиафана». Только хотел уйти, как внимание его притянулось к двери последнего номера. Он вспомнил просторную комнату, так разительно отличавшуюся от его клетушки, вспомнил не узнанную им тогда спящую в обнимку со спинкой кресла Анну Сергеевну, полумрак, черное пианино, светильник в абажуре и покрывало, уползающее в переднюю.