Фавн на берегу Томи
Бакчаров сидел на крохотной скамеечке у холодной печи, сдвинув колени, послушно устроив на них беспокойные руки, и смотрел на Человека жалким сосредоточенным взглядом.
— Дмитрий Борисович, — строго сказал Человек, — не надейтесь, что я буду пестовать вашу бездарность. Насколько могу судить, это ваше лучшее произведение. Так что прошу вас: воздержитесь от продолжения. Займитесь чемнибудь другим. Может, у вас лучше получается петь на клиросе или вырезать по бересте…
Да, теперь Бакчаров твердо знал, что продолжения никакого быть не может. Это был безоговорочный крах. Теперь он только сожалел, что вообще взялся за эту писанину. Ее необходимо было как можно скорее сжечь! А писать он отныне будет только стихи. Но разве стихами чегонибудь докажешь…
— Дмитрий Борисович, не хочу повторяться, но все же поберегите бумагу и отрешитесь от подобных скверных и обреченных попыток…
— Иван Александрович, — прервал его внезапно раскаявшийся учитель, — ради бога, простите меня, я больше не позволю себе, не посмею отвлекать вас всякой нелепицей…
Человек снял и убрал очки, прикрыл рукою глаза и задумался. Ненадолго воцарилось молчание. Доносились только издали привычные для «Левиафана» топот, звон посуды, беготня по коридорам. Человек вздохнул и стал рассказывать негромко и задумчиво.
— Однажды, когда я путешествовал по водам Хуанхэ, мне пришлось задержаться в Поднебесной и зимовать на берегах этой великой реки гдето в провинции Цинхай. И вот один местный вельможа пригласил меня, дабы прочесть свою очередную поэму. Вещь оказалась до того скверной, что без доброго бочонка сливового вина его было невозможно слушать. Но я выслушал его, обдумал, допил чашу вина и высказал свое мнение. Той ночью в мой дом явились стражники, подхватили меня за руки, вытащили из постели и привели к величественному дворцу, одному из славнейших дворцов Поднебесной, где рядами стояли слуги и разодетые в пышные облаченья жрецы. Потом стражники через золотые врата в виде пасти дракона ввели меня в необъятных размеров приемную. Здесь было полно вельмож, их наложниц и прирученных диких зверей. Когда мы вошли, воцарилась глубокая тишина, кричала только какаято непослушная очень редкая птица. Я осмотрелся — наверху были точенные из нефрита жалюзи, за ними полоскались желтые стяги, вокруг сияли несметные ряды ламп и свечей, курились кадильные чаши, и рабыни там и тут ублажали своих господ. Вдруг откудато из глубины комнат вышел князь сего дворца — маленький старичок, был он в золотом узорчатом платье и повязан платком с перьями и бубенцами, подошел ко мне и спросил:
— Для чего Цзи Бинь имеет на тебя жалобу?
Я преклонил колени и смиренно ответил прямо и чистосердечно:
— Я всего лишь бродячий слагатель быстро забываемых песен, тупой и по натуре простосердечный. Ни разу не случалось мне предстать перед таким мудрецом, как ты, и теперь я не знаю, как ответить на твой вопрос.
Тогда князьмудрец пояснил:
— Для чего Цзи Бинь утверждает, будто бы оскорбил ты его напрасным и грубым словом.
Тут я сообразил, о чем речь, почтительно склонил голову и поведал, что в действительности между нами произошло.
— Я всего лишь вслух подосадовал, что написанная им поэма позорит его плешь не меньше, чем птичий помет, упавший на его голову в тот момент, когда он пытался добиться моего расположения за чаепитием в райских зарослях его зимнего сада. Впрочем, я и не сомневаюсь, что тебе, мудрейший из вельмож Поднебесной, удастся найти более точное сравнение подобным строкам уважаемого Цзи Биня.
В долине Шуньхэ, где я странником был осенней порою,Где озерная гладь, трепеща, увлекается лунной игрою,Павильоны у кромки воды, и башни до облаков,И дорожки из роз обрамляют аллеи садов,И крутые мосты, и резные, кружевные перила,Там меня ты улыбкой девичьей впервые пленила,В час, когда, притворившись в прибрежных корягах змеей,Наблюдал изза трав, наслаждаясь твоей наготой.Не видать еще грудь, ни тяжелого женского зада.С тихой радостью плещется, плещется шум водопада,Когда белые бедра упруго скользят под водою,Я ласкаю змеиное тело бесстыжей рукою,А купанье твое для осенней воды, словно духов награда.— Ну, чтото в этом роде, — сморщился и помахал руками Человек. — На тамошнего князя эти строки произвели неизгладимое впечатление.
— Да, не в меру обходительный странник, действительно редкостное дерьмо написал наш старина Цзи Бинь, — покивал согласно старик, звеня бубенцами, и сразу обратился к стражникам: — А ну, приведитека ко мне сего суеслова с его бессмертным свитком и как следует смажьте цепи и шестерни моей новой членоупраздняющей машины.
Тотчас несколько служащих управы будто канули в пустоту, а через миг воротились, волоча за собой закованного поэта. Поставили его на колени, и старый князь начал бесстрастно обвинять его:
— Как мог ты, будучи в моем доме придворным поэтом и пользуясь всеобщим почетом, сочинить подобную паскудь, коей ты мнил прельстить, а на деле едва не свел в могилу этого честного конфуцианца? — Это он обо мне говорит. — За использование грозного могущества поэта в столь низменных и недостойных придворного платья целях надлежит тебе, почтеннейший Цзи Бинь, лечь на мою новую механическую дыбу с подвижными острыми ножами для ребер, поясничным шипом и, конечно же, дополнительными щекочущими кисточками для пят. Тебя же, любезнейший гость, — обратился он ко мне, — позволь пригласить на церемонию, выражаясь витиевато, прозаического возмездия за приключившееся нам ныне поэтическое огорчение от недостойного мужа Цзи Биня. — И повел меня под руку в свой богатый на карательные приспособления дворик, где уже и пир был для нас накрыт в стороне. И в тот момент, когда мы уже…
— Иван Александрович, — перебил рассказчика Дмитрий, — я умоляю вас, хватит! — и, словно боярин с челобитной пред Иваном Грозным, повалился на колени и принялся бегать на четвереньках, судорожно собирая разбросанные подле кресла исписанные листы.
— Оставьтеоставьте, — вежливо махал рукой Человек, — я сам здесь все уберу.
— Нет! Это необходимо немедленно предать огню, — продолжал судорожно собирать листы учитель и, комкая, распихивать их по карманам шинели. — Не дай бог, это еще ктонибудь увидит…
— Дмитрий Борисович, не принимайте так близко к сердцу, — отечески просил Человек. — Я, право, не хотел каклибо вас унизить…
— Нетнет! — не дал договорить ему учитель, вскочил, принялся кланяться и обеими руками трясти Человеку руку. — Я искренне благодарен вам, Иван Александрович, за столь честные высказывая по поводу этой галиматьи, за то, что вы сразу расставили все точки над i. Вы человек редкой чуткости и правдивости. Да вы глаза мне открыли! А ято, дурак, подсознательно отдавал себе отчет в своей бездарности и в то же время низко надеялся на какуюто нелепую жалость с вашей стороны. Но вы оказались человеком исключительного благородства, не допускающим фальши ни при каких обстоятельствах. Отныне я преклоняюсь перед вами, прошу прощения и обещаю, что больше никогда не заставлю вас читать такой чепухи! — зарекся Бакчаров.
— Как мило, как мило, — заблеял Человек. — Я, конечно, благодарю вас за все эти теплые слова, — иронично отозвался на этот собачий вальс Человек, — и все же прошу вас, господин Бакчаров, будьте впредь аккуратней. Иначе когданибудь я просто не перенесу вашей наивной бездарности, лопну и испарюсь…
— Простите, я же не знал, что вы так ранимы, — робко удивился такой литературной чуткости учитель. — Надеюсь, вы не сильно расстроились от моих богомерзких потуг?
— Ну, конечно, нет, — улыбнулся Человек. — Как говаривал мой великодаровитый дружок Цзи Бинь, царство ему поднебесное, если у дурака нет таланта — это уже добродетель.