Фавн на берегу Томи
Минуту он сидел, зажмурившись, потом, стараясь не дышать, открыл глаза и осмотрелся. Над ним во мраке, как гигантские летучие мыши, свисали черные кафтаны, мантии и, словно шутовские, льняные узорные рубахи с очень длинными рукавами и шарообразными бубенцами. В углу шкапа у его плеча стояла трость с тяжелым набалдашником в виде птичьей головы.
Донеслись мерные шаги, потом вдруг прекратились, и послышались щелчки замочков оставленной ими незакрытой книги. Потом шаги медленно перекатились по комнате, звякнули кольца штор, и послышался звук запираемых на шпингалеты окон. В комнате стало както глухо, и ужас еще сильнее сгустился над съежившимся гостем в шкапу.
Теперь Арсений понимал, что старик знает о непрошеных гостях и, возможно, сейчас начнет проверять, что у него пропало. И не в последнюю очередь в гардеробе! От этой мысли пот пробежал по спине поэта, он нечеловеческим усилием воли снял с плечиков одну из черных мантий и накрылся ею с головой. Дышал он мелко и часто, стараясь не шелестеть шелком. От мантии пахло нафталином, сыростью и пылью, и больше всего на свете Сеня Чикольский боялся чихнуть. Как только он об этом подумал, волосы в носу у него встали дыбом, и раздалось писклявое, словно мышиное «Пчхи!»
Так глупо поэт сдал себя с потрохами таинственному и зловещему Человеку. Секунды затишья, мелкая дрожь, Арсений закусил колючий войлочный рукав шинели, и скрипнувшая дверь шкапа медленно отворилась. Вешалки резко сдвинулись, и мантию с него сорвали.
Худощавый, липкий от холодного пота и бледный парень, закусив рукав, сидел на корточках, забившись в углу, и смотрел на удивленного Ивана Александровича глазами, одновременно выражающими отчаяние, страх и невыносимую грусть.
— Ты чего здесь делаешь, чудила? — беззлобно поинтересовался хозяин.
— Здрасьте! Я все объясню, — жалким голоском сказал гость из шкапа. Зуб на зуб у него не попадал, и он истекал потом. — Вы учителя Дмитрия Борисовича Бакчарова помните? Я его слуга. Он меня как посыльного нанял. Дада, он меня к вам и послал. А дверь оказалась не запертой, и я… и я зашел попить водички. Если у вас, конечно, есть? Но я не знал, что это ваш номер. Или знал… Но не был в этом уверен.
Морщинистые щеки у старика напряглись, глаза сузились, и он оглушительно рассмеялся.
— Вы мне не верите? — испуганно, почти возмущенно спросил Чикольский. — Могу вам чем угодно поклясться! Нет, конечно, не всем чем угодно. Поэзией не могу, а, к примеру, своей жизнью поклясться можно. Очень даже просто. Вы только не причиняйте мне никого вреда…
Внезапно Человек перестал потешаться и посмотрел на незваного гостя сердито.
— Вылезай! — грозно сказал он и мощно схватил вжавшего голову в плечи поэта за шиворот.
Дмитрий Борисович без оглядки промчался через опустевшую Набережную улицу, громко топая, пробежал по деревянному Думскому мосту и скрылся с Базарной площади, метнувшись на дощатый тротуар улицы Обруб, ведущей в дикие трущобы и закоулки на востоке города. Только в конце Акимовской улицы Бакчаров остановился под вывеской какогото борделя и спохватился, что бедняги Арсения с ним нет и, по всей видимости, из трактира учитель ускользнул только один.
Надо сказать, что, к величайшему своему позору, Дмитрий Борисович так и не смог заставить себя вернуться в «Левиафанъ» за своим верным товарищем. Дотемна пробродил он по грязным кварталам, обходя с разных сторон страшную площадь, но так и не подошел к трактиру. Сам он впоследствии полагал, что причиной овладевшего им в тот вечер малодушия явился многократно возросший после обследования жилища Человека мистический ужас к этой поистине зловещей персоне.
4Вчера, возвращаясь поздно ночью в избушку, карабкаясь на Воскресенскую гору, продрогший Бакчаров уповал на то, что Чикольский преспокойно ожидает его дома. Но в избе поэта не оказалось, и Бакчаров, с каждым тягучим часом теряя зыбкую надежду, прождал его до утра.
В тот день в комнате с двумя деревенскими оконцами не рассвело. Некому было открыть ставни, учитель никогда их сам не открывал, и теперь ему было не до них. Его вчерашнее чувство тревоги за исчезнувшего товарища, тщетно призывавшее Бакчарова немедленно бросаться невесть знает куда и чтолибо предпринимать, переросло в глубокое отчаяние, засевшее тупым шилом гдето под лопаткой, отчаяние, не дававшее ему покоя, заставлявшее его бродить по комнате, ни о чем, по сути, не думая, а только заламывая руки и коря себя в неведомой, но, судя по всему, ужасной беде, приключившейся с беднягой поэтом.
Шли часы, незаметно наступал вечер. А Бакчаров, сидя безвылазно в избе во мраке, все углублялся в свое отчаяние. Временами надежда возвращалась к нему, но очень ненадолго, и только учитель вставал, чтобы обратиться к иконам, как она таяла, и он вновь садился на табурет, обхватив руками свою горемычную голову. Бакчаров уже даже начинал надеяться, что Чикольского арестовали по подозрению в квартирной краже и скоро явятся с обыском, и тогда он сможет его защитить, все подробно рассказать, и обо всей мистике, и о дуэли, на смех всему обществу, и, таким образом, взять всю вину на себя.
Но никто к нему не приходил, никто не интересовался судьбою Чикольского, и Дмитрий Борисович с ужасом понимал, что все эти его мысли — всего лишь жалкие попытки его самооправдания.
Печь давно остыла, Бакчаров не смел о себе позаботиться и развести огонь. Он так и сидел, не шевелясь, на табурете посреди комнаты в тяжелой и ветхой шубе, в которой оба жильца обычно бегали ночью по морозу до заветной будочки. Сидел, молча уставившись, кудато во тьму прихожей, в темный порог.
Вдруг раздался стук, дверь скрипнула, и из сеней, пригнувшись, вошел незнакомый Бакчарову человек в полушубке и, судя по всему, официальный.
«Ну вот и все, — подумал Бакчаров, даже не шелохнувшись, хотя сердце его тревожно опустилось. — Сейчас войдут полицейские, начнутся томительные часы обыска и допросов. Потом повезут в арестантские роты. Ссылать из Сибири некуда. Значит, каторга. Даже если мне удастся доказать, что в убийстве девушки виноват Яблоков, все равно после признания в участии в дуэли меня уже ничто не спасет»…
Но никакой полиции за человеком в избу не вошло. Интеллигентный остробородый гость средних лет, худощавый, в темных очках и дорогом полушубке, снял боярскую шапку и привычно для всех русских потопал на пороге, прежде чем войти.
— Здравствуйте, господин Бакчаров, — сказал деловым тоном незнакомец и поклонился. — Прошу прощения за вторжение. Меня зовут Андрей Семенович Адливанкин. Я учитель женской гимназии профессора Заушайского.
Бросив котиковый пирожок, он потер руки.
— Уф, какой у вас холод. А в сенях дров полно. Вы позволите мне растопить?
И через пять минут в печи потрескивало веселое пламя.
Скинув полушубок, человек действительно оказался в учительском мундире, он, словно у старого друга, развалился на скрипучем диване, закурил и закинул ногу на ногу в щегольских хромовых полусапожках. Щурясь и выпуская дым, он весело уставился на Бакчарова.
— Уже тоскуете, Дмитрий Борисович, — заключил он, глядя на учителя поверх темных очков. — Да, здесь это просто всеобщее бедствие. Но ничего не поделаешь. Приходится приспосабливаться. Советую вам как можно скорее вернуться к работе. Собственно, по этому поводу я к вам и пришел.
— Как вы меня нашли? — сухо спросил Бакчаров, даже не наградив собеседника взглядом.
— Губернатор дал мне список всех, с кем вы у него общались и кто вас посещал во время болезни. В общем, было нетрудно вас разыскать. Вы меня, конечно, не помните, но мы уже виделись с вами на вечере у губернатора в честь вашего выздоровления пару недель назад. Как вы себя чувствуете, господин учитель?
— Неважно.
— Физически или морально?
— Прежде всего морально, — честно признался Бакчаров. — Мне кажется, что я схожу с ума. И еще мне кажется, что многие в этом городе задались целью лишить меня рассудка.