Проза отчаяния и надежды (сборник)
— Я писал ее. Вернее, участвовал в ее написании. Ты же знаешь, все книги пишутся коллективно.
— В книге написана правда?
— Что касается анализа — да. А программа, изложенная там, — чушь. Тайное накопление знаний, постепенное распространение просвещения и, в конце концов, пролетарская революция, свержение Партии. Ты и сам догадался, что в книге будет написано так. Все это чушь. Пролы никогда не восстанут, ни через тысячу лет, ни через миллион. Они не могут восстать. Думаю, тебе не надо объяснять почему, ты и сам знаешь. И если у тебя были когда-нибудь хоть какие-то иллюзии относительно мятежа, тебе придется расстаться с ними. Способов сбросить Партию нет. Власть Партии вечна. И это должно стать отправной точкой твоих рассуждений.
Он подошел ближе.
— Вечна! — повторил он. — А теперь вернемся к вопросам «как?» и «зачем?». Ты достаточно хорошо понимаешь, как Партия удерживает власть. Но скажи, зачем мы удерживаем ее? Что движет нами? Почему мы стремимся к власти? Давай говори! — добавил он, потому что Уинстон медлил с ответом.
Тем не менее Уинстон помолчал еще. Ему вдруг стало тоскливо от всех этих вопросов. О’Брайена вновь охватила безумная, сумасшедшая одержимость. Уинстон наперед знал, что он скажет. Он скажет, что Партия стремится к власти не в собственных интересах, а в интересах большинства. Скажет, что Партия взяла власть, потому что в большинстве своем люди слабы и трусливы, не готовы к свободе и боятся правды, а значит, надо, чтобы кто-то сильный управлял ими и обманывал их. Что человечество всегда выбирает между свободой и счастьем, а люди, во всяком случае большинство их, предпочитают как раз счастье. Он скажет, что Партия — вечный защитник слабых, что она — отряд идейных борцов, которые творят зло ради торжества добра и жертвуют личным счастьем ради счастья других. Но самое ужасное, думал Уинстон, самое ужасное, что, говоря все это, О’Брайен будет искренне верить в это. Он в тысячу раз лучше Уинстона знает истинное положение вещей, знает, до какой степени деградации опустился мир и какой ложью, каким варварством Партия удерживает его в этом состоянии. О’Брайен понимает все это, давно оценил все, но это ничего не меняет, поскольку все оправдывает конечная цель. Что можно ждать, подумал Уинстон, от сумасшедшего, который хитрее, который знает твои доводы и все равно упорно цепляется за свои безумные идеи?
— Вы правите нами для нашей же пользы, — сказал он тихо. — Вы считаете, что люди не могут управлять собой и поэтому…
Он дернулся и чуть не закричал. Острая боль пронзила тело. Рычаг циферблата, которым управлял О’Брайен, был, наверное, на тридцати пяти.
— Это глупо, глупо, Уинстон! — кричал он. — Уж этого ты мог бы не говорить.
Он потянул рычаг назад и продолжал:
— Я сам отвечу на вопрос. Дело в том, что Партия стремится к власти исключительно в своих интересах. Нас не интересует благо других. Нас интересует только власть. Ни богатство, ни роскошь, ни долголетие, ни счастье — ничто, только власть, власть в чистом виде. А что такое власть в чистом виде, ты поймешь сейчас. От всех олигархических групп прошлого мы отличаемся тем, что знаем, что делаем. Все прочие, даже те, кто напоминал нас, были трусами и лицемерами. Немецкие нацисты и русские коммунисты были близки к нашим методам, но даже им не хватило смелости осознать собственные побуждения. Они делали вид, а может, даже верили, что взяли власть, вовсе не стремясь к ней, взяли на время, и что в ближайшем будущем человечество ждет земной рай, где все будут равны и свободны. Мы не такие. Мы знаем, никто и никогда не брал власть для того, чтобы потом отказаться от нее. Власть — цель, а не средство. Не диктатуру устанавливают, чтобы защищать революцию, а революцию делают для того, чтобы установить диктатуру. Цель насилия — насилие. Цель пытки — пытка. Так вот, цель власти — власть. Ты понимаешь меня теперь?
Уинстона поразило, как поражало его и раньше, усталое лицо О’Брайена. Сильное, мясистое, грубое, оно светилось умом и сдерживаемой страстью, перед которой Уинстон был беспомощен. И все-таки это было очень усталое лицо. Мешки под глазами, обвисшие щеки. А О’Брайен, словно прочитав его мысли, как будто нарочно склонился над Уинстоном, приблизив свое усталое лицо.
— Ты думаешь, — сказал он, — что я выгляжу старым и усталым. Ты думаешь — я говорю о власти, а сам не могу остановить распад собственного тела. Неужели ты не понимаешь, Уинстон, что человек — всего лишь маленькая клеточка? И отмирание ее лишь подтверждает жизнеспособность всего организма. Разве ты умираешь, когда стрижешь ногти?
Он развернулся и, засунув руку в карман, принялся прохаживаться по комнате.
— Мы — жрецы власти, — продолжал он. — Наш бог — власть. Впрочем, что касается тебя, власть — это просто слово. А тебе пора уже понять, что это такое. Прежде всего ты должен понять, что власть у нас коллективная. Индивидуум может получить власть, но лишь перестав быть личностью и растворясь в коллективе. Помнишь лозунг Партии: «Свобода — это рабство». Тебе не приходило в голову, что его можно перевернуть? Рабство — это свобода. Когда человек один, то есть когда он свободен, он обречен на поражение. Да иначе и быть не может, потому что человек смертен, а это величайшее поражение. Но если он способен на полное, безоговорочное подчинение, если он может перестать быть собой и раствориться в Партии, чтобы стать Партией, — он всемогущ и бессмертен. Далее ты должен усвоить, что власть — это власть над человеком: над его телом, но главное — над разумом. Власть над материей, внешней реальностью, как ты назвал бы ее, не так и важна. Да к тому же наша власть над материей абсолютна.
Уинстон забыл про шкалу. Он отчаянно пытался сесть, но окончилось это тем, что он скорчился от боли.
— Какая власть над материей? — выдохнул он. — Вы не можете управлять даже климатом или всемирным тяготением. А ведь есть еще болезни, боль, смерть…
О’Брайен остановил его жестом.
— Мы контролируем материю, потому что контролируем разум. Реальная действительность существует внутри нас. Понемногу ты поймешь это, Уинстон. Нет ничего такого, чего мы не можем. Невидимость, невесомость — все, что угодно. Стоит мне захотеть, и я могу взлететь в воздух, как мыльный пузырь. Но я этого не хочу, потому что Партии не нужно этого. Тебе пора избавляться от своих представлений о законах природы, сформулированных еще в прошлом веке. Законы природы творим мы.
— Да нет же! Вы не владеете даже этой планетой. А как насчет Евразии и Востазии? Ведь вы их пока не завоевали.
— Неважно. Мы завоюем их, когда будет надо. Но даже если и не завоюем — что это меняет? Мы можем считать их несуществующими. Мир — это Океания.
— Однако вся наша планета — лишь пылинка в пространстве. А человек крошечный и беспомощный! Как долго он существует? Ведь миллионы лет Земля была необитаемой.
— Чушь! Земля — наша ровесница, не старше! Как она может быть старше нас? Вне человеческого разума не существует ничего.
— И тем не менее в земле полно костей вымерших животных — мамонтов, мастодонтов и гигантских рептилий, которые населяли Землю задолго до человека.
— Ты когда-нибудь видел эти кости, Уинстон? Ведь нет же. Их выдумали биологи девятнадцатого века. До человека ничего не было. После человека, если ему когда-нибудь придет конец, тоже ничего не будет. Вне человека ничего нет.
— Но вне нас — целая Вселенная. Посмотрите на звезды. До некоторых миллионы световых лет. Мы никогда не достигнем их.
— Что такое звезды? — заметил О’Брайен равнодушно. — Всего лишь частички огня в нескольких километрах от нас. Мы вполне можем добраться до них, если захотим. А можем и погасить их. Земля — центр Вселенной. Солнце и звезды вращаются вокруг нас.
Уинстон опять судорожно попытался сесть. Но на этот раз ничего не сказал. А О’Брайен, словно отвечая на возражения, продолжил:
— Разумеется, в некоторых случаях это не так. Управляя кораблем в океане или предсказывая солнечное затмение, нам удобнее считать, что Земля все-таки вращается вокруг Солнца и что звезды действительно удалены от нас на миллионы миллионов километров. Но что с того? Разве мы не можем создать двойную систему астрономии? Звезды могут быть от нас близко или далеко, как нам потребуется. Или ты думаешь, что наши математики не справятся с этой задачей? На что нам тогда двоемыслие?