Грехи и святость. Как любили монахи и священники
В 1920 году Кузьмина-Караваева уехала на Запад. Было у нее еще одно замужество – и тоже не по большой любви. Она старалась, правда, уверить себя, что это – любовь, пусть земная, пусть не возвышенная, но настоящая. Но время показало обратное…
В Париже, где Елизавета Юрьевна жила с 1923 года, ее христианское мировоззрение постепенно приняло законченную, цельную форму. Она опиралась на философию Владимира Соловьева, на мысли Николая Бердяева… А что касается ее личной жизни, то рядом по-прежнему витала тень Блока, смерть которого Елизавета Юрьевна очень тяжело пережила вдали от родины. Стремление принести себя в жертву одному любимому человеку переродилось у нее в жажду общечеловеческого подвига.
Она стала миссионеркой «Христианского движения» – религиозной организации, которая помогала нуждающимся русским эмигрантам. Елизавета Юрьевна разъезжала по всей Франции, встречалась с соотечественниками, читала лекции, выслушивала обиды и нужды, часто сама принимала живейшее участие в судьбах этих обездоленных людей.
В 1932 году, после церковного развода со вторым мужем, она приняла монашеский сан под именем Марии (в честь святой Марии Египетской). Летом 1935 года ее дочь Гаяна, убежденная коммунистка, вернулась в Россию, в Москву, где летом 1936 года умерла от сыпного тифа.
Еще в ноябре 1913 года Елизавета Юрьевна писала Александру Блоку: «Иногда любовь к другим – большая, настоящая любовь, заграждала вас, но все кончалось всегда… Глупо кончалось, потому что – вот Вы есть. Когда я была в Наугейме, это был самый большой перелом, самая большая борьба, из чего я вышла с Вашим именем. А потом были годы совершенного одиночества. Дом в глуши, на берегу Черного моря… И были Вы, Вы. Потом к земле как-то приблизилась; и снова человека полюбила! Полюбила по-настоящему, а полюбила потому, что знала, что Вы есть. И теперь, месяц тому назад, у меня родилась дочь – ее назвала Гаяна – земная, и я радуюсь ей, потому что – никому неведомо – это Вам нужно…»
Жизнь мучила ее испытаниями. Но они не сделали ее ни жестокой, ни бессердечной. Напротив, сердце ее всегда было открыто для других. Она сделала очень много добра, эта женщина, которую все называли «мать Мария». Ее настоящее имя Лиза, ее петербургская юность и даже, казалось, любовь к Блоку канули в прошлое… Но нет! Так не бывает. В нашей жизни всегда есть некий негасимый светоч, который – даже разлучись мы с ним навек – продолжает согревать и освещать наш путь. Этим негасимым светочем для матери Марии был Блок, ее любовь к нему, теперь перешедшая на все сущее, на каждого из встреченных людей!
Вот что писал о матери Марии отец Александр Мень: «…в духовном и нравственном опыте будущей матери Марии возникает ощущение всеобщего материнства – она пережила его, сидя у постели умирающей девочки. Для нее страдание мира стало чем-то, что должно искупить, в чем должно участвовать. Я бы сказал, что во всей религиозной философии последнего столетия никто так внутренне не пережил тайну Голгофы, тайну Гефсиманской ночи, тайну Искупления, тайну сопричастности страданию, как Елизавета Юрьевна…»
Она утверждала, что забота о ближнем есть величайший нравственный долг человечества, человека, и Церкви в том числе. Она твердо опиралась на Евангелие, и для того, чтобы осуществить свои убеждения на деле, она начала уже не просто «ходить в народ», а спустилась в самый ад русской эмиграции. А это и впрямь был ад: люди, потерявшие все, часто – близких, почти всегда – имущество, потерявшие родину, свой дом, профессию, многие совершенно опустились, огромное большинство нищенствовали, и почти все были озлоблены.
В своих воспоминаниях мать Мария описала один случай: пошла она однажды к каким-то рабочим из эмигрантов и завела с ними беседу, а один из них мрачно сказал: «Чем с нами беседы проводить, лучше бы вымыли нам полы», и она не обиделась, она поняла вдруг правоту этих слов, немедленно повязала что-то вместо фартука и начала скоблить и скрести их грязную лачугу. И видя это, рабочие смутились, ушло их недовольство, и они пригласили ее к обеду. Мать Мария сидела с ними за столом и тут поняла, что служить людям надо полностью, до конца. Она поняла, что только так можно жить, что нельзя жить наполовину, вполсилы, – только до конца…
Она создала небольшой центр социальной помощи «Православное Дело», и всей душой отдалась своему делу.
В 1932 году трудно было найти для нее положенный уставом монашеский подрясник, нашли только мужской, от какого-то сбежавшего монаха. Мать Мария со смехом говорила, что надо эту старенькую одежду освятить, раз у нее такая печальная история. И только позднее она смогла раздобыть себе настоящий монашеский апостольник и прочее положенное облачение.
Один из эмигрантов, Юрий Терапиано, писал: «Приняв монашество, мать Мария не захотела уединиться в созерцательной жизни, отмежеваться от “мира”. Напротив, с удвоенной энергией, она стала бороться с горем и злом в мире, не щадя себя, забывая о себе, отдавая себя до конца делу помощи ближнему. В этом она чувствовала свою особую дорогу, крест, данный ей».
Мать Мария выбрала монашество в миру, и «шла в мир, сочетая пророчество и материнство».
Она создала приюты для девушек, для нищих с дешевой столовой, для которой сама доставала продукты и готовила. С раннего утра мать Мария в своем апостольнике ходила по рынку, собирала остатки капустных листьев, и всяческими путями старалась добыть пропитание для приютов.
Мать Мария была многосторонним человеком, все умела, у нее были золотые руки: она не только стряпала и не боялась грязной работы. На улице Лурмель в Париже ею была оборудована церковь: и роспись стен, и стекол, и вышитые гладью панно – все было сделано ее руками. Не оставляла она и писательского труда, и продолжала писать стихи. Ее поэзия этого периода – целиком философская. Главная мысль: христианин – это человек, воплощающий в себе Христа; а такой человек должен отдавать себя целиком служению людям. И это были не пустые слова. Приняв постриг, мать Мария сказала: «Ну, теперь время для деклараций кончилось». Дело в том, что когда в революционные годы она пожертвовала свое имение под Анапой народу и кто-то ее спросил: «Почему вы это сделали?» – она сказала: «Это красивый жест». Теперь было не до красивых жестов, оставался только труд, непрерывный труд.
И с каким весельем, с какой энергией, с каким остроумием и с каким отсутствием ханжества она все делала! И литературные труды ее, и стихи, и философские работы были не пустым теоретизированием, не заумной, заоблачной философией, а выкристаллизованным опытом души самоотверженного человека.
В одном из писем Александру Блоку Елизавета Кузьмина-Караваева писала (весной 1916 года): «Когда я думаю о Вас, всегда чувствую, что придет время, когда мне надо будет очень точно сказать, чего я хочу. Еще весной Вам казалось, что у меня есть только какая-то неопределенная вера. Я все время проверяла себя, свои знания и отношения к Вам – и не додумалась, а формулировала только… Если я люблю Ваши стихи, если я люблю Вас, если мне хочется Вас часто видеть, то это все не главное, не то, что заставляет меня верить в нашу связанность. И Вы тоже знаете, что это не связывает “навсегда”, ничего не разрушая и не меняя обычной жизни, существует посвященность, которую в Вас я почувствовала в первый раз. Я Вам лучше так расскажу: есть в Малой Азии белый дом на холмах… И там живет женщина, уже не молодая, и старый монах. Часто эта женщина уезжает и возвращается домой не одна: она привозит с собой указанных ей, чтобы они могли почувствовать тишину… В белом доме они получают всю силу всех: и потом возвращаются к старой жизни, чтобы приобщить к своей силе и других людей. И все это… связывает и не забывается никогда. Я знаю, что Вы будете в доме; я верю, что Вы этого захотите…»
Уже тогда, в шестнадцатом году, она словно предчувствовала свою судьбу: давать силы другим. Давать потому, что у нее самой этих сил очень много. Ведь человек, который любит, – силен невероятно, несказанно, истинно!