Тщеславие
В воротах нарисовались наконец Шурик, Наталья и потертый волейбольный мяч. Все сразу пришли в движение и стали разбирать баррикаду из сумок.
* * *Лес обступал наш гарнизончик с трех сторон, и это был большой лес, но первого мая, да еще при хорошей погоде, он делался чрезвычайно обитаемым, и мы решили не ходить ни на озеро, ни на карьеры, там наверняка уже не было ни одной свободной полянки, а отправились подальше, за генеральские дачи.
Этот день мы провели весьма бурно, поскольку «смыслом жизни», о котором громко предупреждал Роман еще у КПП, оказались шесть поллитровок водки, пять бутылок вина и три — шампанского.
Пока все были еще трезвыми, вели себя чинно-мирно: Андрей с Колей занялись шашлыком, сказав, что это дело — не женское, мы с Натальей накрывали разложенную между двух бревен клеенку, нарезали хлеб и огурцы, расставляли одноразовые тарелки и стаканчики, Макс открывал армейским ножом консервы. Остальные неподалеку играли в «картошку». Володин шикарный по тем временам двухкассетный «SHARP» гремел на всю округу. Парни дурачились — влезали на деревья за сухими ветками, по очереди метали в мертвую сосну топор и даже через костер решили попрыгать, но Андрей их сердито отогнал: «Ну вас на фиг, еще мангал свалите!» Погода была не майски теплая, совсем безветренная, на поляну сверху вниз смотрело рыжее солнце, и все мы разделись до футболок.
А во втором действии мы сидели вокруг импровизированного стола на бревнах, с шампурами и стаканами в руках, вспоминали разные школьные байки, хором пели нашу любимую «Синюю птицу», и Коля произносил тосты: первый — за встречу, второй — за удачу, третий — за тех, кто в море. А «с четвертого по сорок восьмой», по сложившейся однажды традиции, пили за прекрасных дам. Эту традицию создал Андрей — он праздновал в прошлом году свое восемнадцатилетие и назвал девушек вдвое больше, чем ребят. Сорок восьмой тост с тех пор стал официально считаться последним, потому что дольше никто просто не выдерживал.
Ребята все здорово изменились за то время, пока я не виделась с ними. Парни возмужали и окрепли, говорили басом, потирали сизую щетину на подбородках — наконец-то они перестали выглядеть младше нас, девчонок.
Самым насыщенным оказалось действие третье, начавшееся примерно в то время, когда уже была выпита большая часть водки и все шампанское. Было забавно наблюдать сквозь непривычную пьяную паутину за бывшими одноклассниками, которые еще так живо рисовались в памяти с белыми бантами или ободранными коленками. Я даже почти перестала думать о Славе. Его полупрозрачный силуэт, конечно, еще маячил где-то в тылу сознания, но терял форму и стремительно растворялся, стоило мне только нетрезво сморгнуть глазами.
На краю поляны Володя, еще не совсем утративший координацию движений, но уже потерявший дар речи, продолжал «окучивать» Иришку при помощи мимики и жеста. Иришка же достала из заднего кармана джинсов свою ярко-алую помаду и пыталась подкрасить губы, но все время промахивалась, и нижняя часть лица ее была густо перемазана. Роман, Иришкин двоюродный брат, удаляя потом с ее лица следы косметических опытов белым носовым платком, назвал это действо игрой в Олега Попова.
Наталья на другом конце поляны шумно выясняла отношения с Шуриком: он имел неосторожность написать из училища письмо еще одной нашей однокласснице, Веронике. Шурочка оправдывался: «Да ты что! Ты все неправильно поняла! Она же мне сочинения прислала, по Островскому и по Горькому! Не мог же я ее не поблагодарить, что я, хам какой-нибудь?!» Но непреклонная Наталья не отставала: «Ты бы мог предупредить об этом меня! Я бы ей передала! А ты ей тайком послал! Ты же знаешь, какие у меня отношения с Вероникой!» — и на глаза ей наворачивалась блестящая пьяная слеза (забавно, эта история с письмом была уже двухгодичной давности).
Андрей тихонько сидел в стороне и пытался при помощи консервного ножа развинтить Володькину новую технику и посмотреть, как она, собственно, устроена. Ольга периодически повисала на шее Макса со словами: «Ой, Макс, какой же ты красивый!», и он, «готовый» уже окончательно, с усилием пытался разомкнуть ее сильные пальцы, замочком сцепленные на его шее. Когда ему это удавалось, он приходил ко мне, подсаживался, обнимал за плечо, начинал жаловаться на жизнь и на то, что к нему вечно девушки пристают, особенно те, которые не нравятся, ну совсем; долго путано говорил, что раньше я была такая, а вот теперь другая; а потом принял еще пару рюмок и неуклюже полез целоваться.
И только Коля, человек, в силу особенностей организма всегда остающийся в здравом уме и трезвой памяти, фиксировал все это безобразие на два фотоаппарата — свой и Максов.
Когда мы с песнями и криками вернулись в городок, уже давно стемнело.
Через день Макс опять зашел ко мне домой — попрощаться перед отъездом. Он принес две пачки фотографий с двух пленок, а также свои извинения за «аморальное поведение в нетрезвом виде».
— Макс, — искренне подивилась я, — неужели ты хоть что-нибудь помнишь? Вот бы не подумала.
— Да нет, я ни фига не помню, — честно признался Макс, — но кто-то, не будем говорить кто, заснял все, что выпало у меня из памяти.
И Макс вытащил из пачки карточку, на которой был такой вот стоп-кадр: я сижу на самом краешке бревна, а Макс притулился рядом и наклоняется в мою сторону. Губы его выразительно сложены в трубочку в нескольких сантиметрах от моей щеки, но не касаются ее, ибо я отклоняюсь в противоположную сторону с риском свалиться на траву.
— Да, правда прикольно, — сказала я Максу, — только чего ты извиняешься? Господи, Макс, мы же знакомы тыщу лет! Не бери в голову. Пошли лучше чайку попьем.
Мы пили на кухне чай с абрикосовым вареньем и солеными веснушчатыми сушками и рассматривали фотографии. Коля запечатлел дуэль между Андреем и Володей на шампурах (мясо с них съедено не было); Романа, пляшущего вокруг мангала с топором — топор был высоко поднят над головой, а в волосах красовалось криво поставленное воронье перо. Был также заснят момент, когда пьяная Иришка пытается накрасить губки, и наша сладкая парочка — Наташа с Олегом — в пылу очередной своей разборки. Фотки вправду получились забавные.
В общем, посидели, посмеялись, постановили, что много пить — вредно, и разошлись, а вечером я присоединилась к Иришке и Наталье и тоже пошла на станцию проводить ребят, которые ночным поездом возвращались в Питер.
А фотографии остались при мне: сорок восемь отпечатков с плохой советской пленки «Смена», почти не цветные, кирпичного оттенка, с темными, словно обугленными треугольниками по углам, но зато смешные. Я даже купила для них небольшой альбом форматом десять на пятнадцать и стала хранить на журнальном столике около кровати, чтобы не забыть показать его своей подруге Ленке, когда она наконец-то вернется с дачи.
А шестого мая ровно в три часа дня объявился Слава с шоколадным тортом, слегка подтаявшим по случаю совсем не майской жары в двадцать пять градусов, и предлинной красной гвоздикой, стебель коей был покрыт матовым белесым налетом неизвестного происхождения, а острозубые лепестки смотрели в стороны совсем беспорядочно.
— Привет! Я тебе не помешал? Поздравляю с прошедшими и с наступающими, — очень быстро заговорил Слава, протягивая мне коробку и цветок, наискось лежащий поверх нее, — слушай, если ты сейчас не занята, то, может быть, поможешь мне вот с этими задачами по физике, а то у меня курсовая накрывается.
Я растерялась — вот уж кого не ждала, того не ждала. Но выставить его за дверь было бы слишком жестоко.
— Ну что с тобой сделаешь, заходи, раз приехал, — сказала я ему, и он преодолел наконец порог.
Появление Славы меня здорово покоробило: эти его вечные проблемы с задачами по тому и по сему, и это его окончательное невнимание: ведь знал же, знал, что я терпеть не могу гвоздики, в особенности красные, о цветах мы тоже успели поговорить неоднократно; и этот раскисший от жары торт. Во мне начала зарождаться и расти немая, холодная обида. А Слава как ни в чем не бывало скинул кроссовки в коридоре, метнул их под кресло и прошествовал в комнату, на ходу вопрошая: