Тщеславие
И конечно, никто тебя не научит писать как надо; но, прочитав столько хороших книг и пообщавшись с таким большим количеством пишущих людей, как не надо писать, ты в итоге поймешь. «Любовь» и «кровь» уже никогда не срифмуешь, и луну с фонарем не сравнишь (будь то даже бумажный китайский фонарик), и слова «красиво» начнешь всячески опасаться.
О, неистребимая жажда творчества! Болезнь, которая лечится еще труднее, чем женский алкоголизм!
Пусть ты чувствуешь себя маленьким и слабым среди этого заброшенного литинститутского дворика, что в самом центре Москвы, пусть уже не считаешь ты себя поэтом, пусть трижды облает тебя местная Муза, а ты, смотри-ка, все еще барахтаешься, хилая литературная мушка…
Теперь немного о музах вообще и о Музе в частности.
Мастер наш всегда утверждал, что к поэтессам приходят не музы а «музыки». Это он из КВН цитировал. Понравилось ему. Женщин он вообще за людей не считал, что, впрочем, не мешало ему восторгаться большими бюстами и голыми коленками.
Однако, при всей моей нелюбви к нашему мастеру, с вышеприведенным утверждением я вынуждена согласиться.
А Муза — что-то вроде институтского талисмана. Она жила в секретариате, на первом этаже. И дверь в секретариат всегда была до половины перегорожена куском фанеры, потому что характер у нашей Музы был скверный. Муза не переносила появления посторонних на территории., которую считала исконно своей. Стоило кому-нибудь из студентов только появиться на пороге секретариата, дабы заполучить какую-нибудь очень важную печать, как она с оглушительным лаем выкатывалась из недр комнаты и начинала грудью яростно биться о фанеру, тщетно пытаясь подпрыгнуть и добраться до непрошеного пришельца. И откуда что бралось? Муза, по собачьим меркам, давно уже древней старушкой была. По двору за хозяйкой ковыляла еле-еле, морду опустив долу, на все четыре лапы прихрамывала, и слезились ее базедовы глаза — такие несчастные… от жалости просто рыдать хотелось. А дома у нее словно второе дыхание открывалось — скакала наша Муза, как молодой мустанг, скалила что там у нее от зубов осталось, вся — само недовольство. Уже не первое поколение студентов потешалось: «Муза, облаявшая молодого поэта! Какой мощный символ!» А она все здравствовала, все облаивала. Они ведь бессмертные, музы…
В общем, несмотря ни на что, я осталась в институте, среди «барахтающихся» и «облаянных». Опять же не от завышенного самоосознания, просто мне было очень-очень надо пробиться… И чем дольше я училась, тем сильнее была моя вера в то, что все у меня получится.
Трудно сказать, на чем эта вера держалась, ведь уже к середине первого курса я перестала воспринимать свои литературные упражнения всерьез. И даже когда в пух и прах разносили меня на семинарах, я больше забавлялась, чем расстраивалась. Стишок-девиз для себя сочинила. Вот такой:
За непрочтение Канта в оригиналеМеня обязательно назовут невеждой,Смысл стихов посчитают слишком банальным,Рифмовка не будет признана свежей.Меня заклеймят за сравнение луны с фонаремИ за несравнение кастрюли с люстрою.Я, возможно, не слишком здорово владею пером,Но знали бы вы, как я чувствую!Кант в этом стихотворении не случайно появился, многие наши студенты всерьез его работами увлекались, а к тем, кто не увлекался, относились с некоторым презрением. А уж мастер наш был классическим примером «вещи в себе». На втором курсе я от него в другой семинар перевелась и Анечку с Леночкой за собой увела. До смерти мне надоело каждое занятие выслушивать, что женщины в литературе ничего не сделали. Это, конечно, было правдой, но энтузиазма как-то не прибавляло, а мне ох как нужен был энтузиазм! На нем одном и держусь по сию пору.
Глава 10
Рифмы, как я уже говорила, оружие довольно бестолковое. Хотя бы потому, что его крайне сложно применить к человеку, который не увлекается стихами. А пока ты будешь составлять себе «имя» (если тебе вообще удастся когда-нибудь составить себе имя, что сомнительно), так и вся жизнь пройдет, станешь ты никчемной старой развалиной, страдающей геморроем и одышкой, твой лирический герой — тоже, и, значит, пропадут даром все твои «поэтические страдания».
Я никогда не была настолько наивна, чтобы не понимать этого. И опять мной потихонечку завладели мысли о телецентре. Это тоже случилось довольно быстро — примерно после первой сессии. Гонор был к тому времени уже сбит, но вера окончательно не растоптана. Самое, кстати, плодотворное время для творчества. И чувствовать я себя стала немного увереннее, чем раньше, — уже не казалась самой себе нулем без палочки. К тому же у меня была вполне подходящая для работы в телецентре специальность — радиоинженер. Почему бы и не попробовать?
Каждый день просыпалась и думала: вот-вот, именно сегодня, возьму себя в руки, возьму в руки свой диплом, возьму и поеду туда, в Останкино, в этот железобетонный муравейник, который укрывает от меня Славу. Собиралась и… и не решалась.
А Герман приходил с работы, переодевался в спортивный костюм, наскоро ужинал, расслабленно падал на диван и томно тянул руку к журнальному столику, за пультом, совершал глубокое погружение в телевизор. И молчал. Все время молчал. Ему было абсолютно бесполезно задавать вопросы, он ненавидел вопросы, он не слышал вопросов — такой положительный и спокойный Герман, скромный Герман, мягкий Герман, добрый Герман, не подлец и не жадина, но, во всяком случае, и не мужчина. И не было силы, которая могла бы воскресить его с дивана.
Я полагаю, это было вполне объяснимо. Он хотел жениться и вот заполучил жену. И теперь понятия не имел, что следует делать дальше. Трудно ему было — он не привык и не умел общаться. Пока длился короткий период ухаживания, Герман исполнял все, что следует: делал комплименты, дарил цветы и сладости, давал обещания; но теперь союз наш был документально оформлен, а значит, ухаживать за мной ему больше не требовалось. Женился, пристроил жену в престижный, по его понятиям, институт и успокоился на этом.
Поначалу я пыталась как-то растормошить его (муж все-таки), но это никогда не удавалось. Он не желал лишний раз выйти на улицу, отговаривался усталостью; он на любую мою тираду отвечал лишь риторическим вопросом: «Зачем тебе это надо?» — и больше не целовал рук — склонен был скорее по заду хлопнуть: по-хозяйски так, с чувством своего полного на то права. А я ежевечерне наблюдала перед собой это амебообразное тело, намертво спаянное с диваном, это в общем-то добродушное и послушное домашнее животное, и во мне волной поднималось чувство физического отвращения даже к его косолапо стоящим подле дивана кожаным тапочкам, не то что к нему самому.
Я понимала, что, пока не поздно, нам следует расстаться. Наш союз был с самого начала обречен на провал. Мне нужно было все, ему — ничего. Он искал покоя, я — впечатлений.
И меня тоже можно было понять. Я вовсе не желала становиться тенью Славы и сознавала, что если мне удастся выкинуть его из головы, то я стану много счастливее, но муж мой Герман, этот дрессированный тюлень, не оставлял мне ни единого шанса на излечение. Кто знает, как бы сложилась в результате моя жизнь, попадись мне тогда на пути человек иного склада, но что толку гадать, ведь этого не случилось, и вот спустя каких-нибудь три-четыре месяца после замужества я опять оказалась в той самой точке, из которой отправилась в семейное плавание, — наедине со своими мыслями и призраками.