Тщеславие
С этого момента твердо решила — больше ни за что!
А через пару недель, когда уже перестала подпускать к себе мужа под разными предлогами и наша супружеская постель стала так холодна, что в ней можно было хранить скоропортящиеся продукты, все-таки обнаружила, что я уже на втором месяце…
— Поэты! Бойтесь пророчить сами себе! — говорил с кафедры Евгений Рейн, легендарная личность, друг Бродского, один из самых почитаемых литинститутских мастеров, и его косматые брови сходились в черную мрачную чаечку. — Пушкин описал дуэль Онегина с Ленским и погиб на дуэли! Лермонтов описал дуэль Печорина с Грушницким и погиб на дуэли! Я уже не говорю про Есенина и Маяковского! Никогда не пишите о самоубийстве, это может плохо кончиться!
И от слов грозного, грузного Рейна мурашки разбегались по спине, я уже напророчила себе ледяной дворец и замерзла у входа в это загадочное здание, которое прячет от меня Славу, которое мне больше недоступно. И жизнь — не сказка, она не имеет… Я глупая. Я просто очень глупая и все-то в этой жизни делаю неправильно, у меня все не по-людски, ну зачем я с ним окончательно рассорилась, зачем меня понесло замуж? Пережила же, пересидела и Татьяну-первую, и Татьяну-вторую, может статься, пережила бы и Лору, но вот теперь опоздала, окончательно опоздала — запрусь дома, буду воспитывать детей и варить борщи, те самые, которые так любит Слава и так не любит Герман, и приближусь к нарисованному' Славой женскому идеалу домохозяйки и матери. Но только не с ним, только не для него. И постараюсь полюбить своего Германа. Он ведь не плохой, правда, не плохой. Просто немного скучный и немного равнодушный. Интересно, кто у меня родится, мальчик или девочка? Впрочем, какая разница. Это абсолютно безразлично. Теперь все — безразлично. Опять не получилось этого долгожданного, невозможного, абсолютно невозможного чуда, жизнь — не сказка, она не имеет… Поздравляю, Надежда Александровна, вы совершенно не приспособлены к окружающему вас взрослому миру…
Глава 11
Когда я сообщила Герману о том, что жду ребенка, он очень удивился:
— С чего бы?
— Тебе скоро двадцать семь, ты не знаешь, от чего это бывает? — огрызнулась я.
— Ну… Знаю, разумеется. Только я не думал, что это будет так быстро.
— Предохранялся бы, получилось бы медленно!
— Говорят, что это не слишком приятно, предохраняться.
Я только руками развела, что тут скажешь, логика у Германа — железная. Он, видите ли, боялся, что ему неприятно будет, а мне теперь расхлебывать!
— Хочешь, — говорю, — аборт сделаю?
— Ты что, с ума сошла! — возмутился Герман. — Я читал, что это вредно. А вдруг потом вообще родить не сможешь? Нельзя же совсем без детей!
— А вдруг смогу?
— Не стоит так рисковать? И потом, я же не против. Я просто не ожидал. А теперь уж ничего не поделаешь, рожать придется.
От этого равнодушного согласия стало мне обидно до слез.
Герман, кажется, почувствовал, что ляпнул не то, и сразу начал извиняться. За плечи обнял, притянул к себе. «Люблю!» — говорит и по волосам гладит, а я носом уперлась в его душное рыхлое плечо, не задыхаюсь едва, высвободиться пытаюсь. Но разве от него отлепишься? Слабый-то он слабый, а все же посильнее меня будет. Так что отпустил он меня только тогда, когда я уже кашлять начала от недостатка кислорода.
И стала я с этого дня к родам готовиться. Купила журнал детской моды, одежек нашила: ползуночков, распашоночек, костюмчиков разных. Кой-какой ситчик совсем уж бесполезной расцветки на пеленки пустила.
Токсикоз к третьему месяцу такой начался, что в больницу загремела — на сохранение. Два месяца меня в этой больнице продержали. Есть я почти не могла, ничего-то во мне не держалось, так что за первые пять месяцев не только не поправилась, а похудела даже. А еще на Бабу Ягу стала похожа: бледная, как плесень, обросшая; и покраситься уже нельзя, не держится на беременных краска; так и превратилась опять из рыжей и счастливой в обыкновенную шатеночку. И все не верила, что у меня будет ребенок. Только когда он уже начал там, внутри, шевелиться, осознала наконец.
Похоже, что и Герман осознал.
Очень он испугался, когда я в больницу попала. Вернулась из больницы — а его как подменили. Ни на шаг от меня не отходит: «Наденька, как ты себя чувствуешь? Тебе не дует, Наденька? Что тебе, Наденька, приготовить?» И так — целыми днями. По утрам — чай в постель, вечером — обязательный моцион до Воробьевых гор и обратно. Овощей-фруктов — полный холодильник, и о чем только не попросишь его — все немедленно будет куплено и приготовлено. И полы-то он мыл, и пыль-то вытирал. И на улицу одну отпускать боялся. Во время очередной сессии в институт отвозил, а потом из института забирал. Анечка говорила: «Вот видишь, ты была не права. Смотри, какой он заботливый!»
А Герман и вправду стал даже слишком заботливым, от этой его заботы просто деваться было некуда. С работы стал часто отпрашиваться, так что его едва не уволили. И странно — целыми днями он вокруг меня прыгал, а разговаривать так и не научился. Любой наш с ним диалог, так или иначе, сводился на куплю-продажу.
А еще Герман стал странно суеверным.
Говорила:
— Давай хоть коляску купим, мало ли что может случиться!
А он:
— Нив коем случае! Это плохая примета. Вот будешь в роддоме, я тогда сам все куплю. И потом, ты же не знаешь, кто у нас родится, мальчик или девочка. Какого цвета коляску купить, синюю или розовую.
— Зеленую купи, чтоб не мучиться! — злилась я, но Герман оставался непреклонным и, когда Юлька родилась, купил-таки именно розовую коляску, таким уж оказался консерватором.
Но это случилось позже, а пока Юлька еще копошилась у меня в животе и не звалась Юлькой. Я гадала, кто же все-таки родится. Троекратный ультразвук не определил ничего. Мама по форме моего живота определила мальчика. Мамина знакомая тетя Вера по цвету моего лица определила девочку. Герман определил, что ему абсолютно все равно.
А я вечерами, лежа на нашей немереной спальной кровати и наблюдая, как по животу слева направо и обратно пробегает вдруг широкая округлая волна, думала, что если родится мальчик, то я назову его Славой. Я почему-то была склонна верить маминым прогнозам и о девичьих именах даже не рассуждала. Решила: если родится девочка, пусть тогда Герман сам выбирает, как ее назвать.
Недели за две до родов завела с Германом разговор об именах. Просто на всякий случай, вдруг ему не понравится имя Слава, и что тогда?
Было воскресенье. Мы сидели, вернее — полулежали, в спальне на кровати и вполглаза смотрели какой-то дурацкий молодежный сериал. Я подрубала пеленки, Герман попеременно то поднимал глаза к телевизору, то опускал взгляд в разложенную поверх своих волосатых коленей книгу фантастики. Был уже конец мая, стояла нестерпимая духота, от нее гудело в голове и рябило в глазах, и я немного завидовала Герману, который целый день проходил сегодня в одних спортивных трусах и трижды залезал под холодный ' душ. Меня Герман под холодный душ не пускал — боялся, что я простужусь, а ни в одни свои шорты я, будучи на девятом месяце, уже не влезала, равно как и в большинство других вещей, и все воскресенье мне пришлось изнывать в долгополом шелковом халате с длинными рукавами. Я механически протыкала иголкой голубоватую фланель и время от времени посматривала на Германов лоснящийся, неравномерно покрытый волосами живот, который за время нашей совместной жизни еще подрос и теперь лежал мягкими складочками; внутри складочек скапливалась влага, Герману приходилось через каждые пять минут отираться большим клетчатым носовым платком.
Герман извлекал откуда-то из-под кровати бутылку холодного «Жигулевского» и, жмурясь от удовольствия, прихлебывал из нее, а потом отправлял обратно на пол; комната наполнялась кислым пивным запахом, от которого не спасала даже настежь открытая дверь балкона, поскольку на улице не было ни ветерка, и мне становилось нехорошо.