Тщеславие
Наконец куча начала рассасываться, ребята потянулись в сторону выхода. Двинулась и я, а Слава пошел за мной, чуть сзади, и все еще выражал благодарность.
На улице ощутимо моросило.
Я полезла в сумку, но зонтика не обнаружила. А ведь утром он совершенно точно был, я же с ним и выходила из дому. Потом вспомнила: черт, я же оставила его на работе, поставила в уголок за сейфы, сушиться, и оставила.
Пока я по инерции рылась в сумке и вспоминала, куда мой зонт мог подеваться, про Славу почти забыла. Оторвал меня от сих безнадежных поисков громкий хлопок над правым ухом. Надо мой закачался черный купол, а под этим куполом радостно улыбался Слава. Я вопросительно подняла глаза, и он галантно подставил мне левый локоть.
За прошедшие несколько минут основная масса народу уже отправилась в сторону метро, а поэтому выбор у меня был нехитрый: пересилить себя и взяться за подставленный локоть или промокнуть. «Ну ладно, — подумала я, — до метро идти всего-то минут шесть-семь, потерплю как-нибудь». Уже начинался ноябрь, было холодно, и промокнуть не хотелось совершенно.
* * *Мы со Славой завершали всеобщее шествие. Я, со своим немаленьким ростом, едва доходила ему до плеча, и ему пришлось наклониться. Он что-то дружелюбно рассказывал, должно быть, что-нибудь веселое, потому что временами начинал смеяться. Я же не слышала ни одного слова, а только напряженно смотрела вперед, на ребят. Кубрик и Лора поминутно оглядывались на нас и шептались. Мне в очередной раз стало неловко, я опустила голову и стала тупо рассматривать остатки мокрых листьев под ногами, и дробные отражения фонарей в лужах, и забрызганные носки своих демисезонных ботинок. Мне казалось, что до метро мы не дойдем никогда, и снова зашевелился где-то внутри червячок раздражения.
У станции ребят мы наконец нагнали и в вестибюль ввалились скопом. Почти всем нужно было ехать через Кольцевую, и они стали сворачивать направо, к поезду в сторону «Марксистской». «В-в т-тр-реть-тью дввверь т-тр-ретьего вагона!» — натужно провозгласил Зайка. Он, как всегда, пытался сэкономить время и старался попасть из дверей прямо на лестницу перехода. Я пошла налево, мне нужно было в Новогиреево, причем как можно быстрее, чтобы не опоздать на электричку в 22.23. Следующая была петушинская, полупьяная и прокуренная, и ездить на ней я попросту боялась.
Помахала рукой ребятам на противоположном конце платформы, поискала глазами Наташу. Но Наташа куда-то испарилась. Она и раньше, еще когда мы в школе учились, была тихой и незаметной, эдаким мелким серым воробышком, и, выходя, я даже не вспомнила о ней. Должно быть, она не дождалась меня и уехала домой сразу после звонка, а я не обратила на это внимания. Зато за спиной стоял сияющий Слава.
— Тебе куда? — спросил он.
— В Новогиреево.
— Ой как удачно! Мне тоже. А ты там где живешь? Близко от метро? А я — на Молостовых. Знаешь? Может, тебя проводить?
— Нет, спасибо, — сказала я холодно, — вообще-то мне на электричку надо, я за городом живу.
— А, на станцию, знаю. Значит, нам почти совсем по пути. Я тебя все-таки провожу, не возражаешь? И зонта у тебя нет.
Подошел поезд.
— Ладно, поехали, — вздохнула я.
А с понедельника начались неприятности. Сначала Наташа моя по дороге на работу объявила, что бросает учебу. Мы качались в такт вагону, хватая друг друга за локти, чтобы не упасть, когда мимо, к выходу или от него, пробирались озлобленные заспанные пассажиры. Усыпляюще, монотонно звучал ее негромкий, бесцветный голос. Наташа говорила, что за последнее время устала смертельно, что ее замучили головные боли, что она постоянно хочет спать, что программа слишком сложная и она ровным счетом ничего не понимает, и так далее в том же духе. А я пыталась увещевать ее, обещала посильную помощь по всем предметам. Но это был тот редкий случай, когда тихоня Наташа осталась непреклонной. (В результате угрозу свою она исполнила, забрав из института документы за неделю до начала первой сессии.)
В тот же день во время третьего перекура у моего стола появился Слава и стал беззаботно о чем-то рассказывать. Кубрик поднял глаза к потолку и демонстративно зевнул, но Слава этого не заметил и продолжал говорить. Как всегда громко и восторженно.
И так уж получилось, что эти утренние визиты стали ежедневными. Он говорил об учебе (как правило, просил помочь с каким-нибудь решением), о работе и много еще о чем, выдавая всем смыслом своей речи полную техническую безграмотность. Даже паять как следует он не умел, пайки получались у него длинные и острые, как булавки, хотя по всем ГОСТам им предполагалось быть плоскими и гладкими. Значение слова «радиоинженер», несмотря на то что это была его будущая профессия, представлялось ему туманно и расплывчато, и к концу второй недели своих хождений он утратил последние крупицы Кубрикова уважения. Кубрик его явно невзлюбил.
Было в цеху и еще одно существо, невзлюбившее Славу, — маленький волнистый попугай Челленджер. Этот Челленджер жил здесь уже второй год и поначалу носил вполне попугайское имя Гоша. Новое прозвище он получил от бригадного юмориста Вити Майорова в день, когда попал в свою первую аварию: он свалился в глухую десятисантиметровую щель между стеной и высоким металлическим сейфом, пролетел до самого пола и расхаживал там, возмущенно чирикая. По слухам, для его вызволения потребовалась сила шести человек.
К моменту моего появления на заводе о его «подвигах» ходили легенды. Однажды он, например, врезался, растопырив крылья, в лист с эпоксидной смолой, повешенный кем-то на прищепках поверх схемы, и сразу стал похож на лейбл фирмы «Монтана»: перья слиплись, крылья застыли в одном положении и никак не хотели складываться. Битый час его отмывали в туалете теплой водой и хозяйственным мылом, а потом он, нахохлившись, высовывал клюв из вафельного полотенца, в которое завернули его, чтобы высушить, и громко ругался на своем попугайском наречии. В тот раз он едва остался жив. Но это его нисколько не вразумило, и уже через месяц он уселся на край вытяжки на столе Майорова. Тяга была сильная, и его засосало в раструб по самый хвост. За этот хвост его и вытаскивали обратно, и поэтому он был заметно короче, чем хвосты других, нормальных волнистых попугаев.
Столовался Челленджер у всех по очереди: во время обеда парил между рядов, присаживаясь на краешек каждой банки и пробуя на вкус ее содержимое. Он ел и тесто от пельменей, и макароны с сыром, но за гречневую кашу готов был продать душу дьяволу. Помню, как-то раз прилетел ко мне, сел на круглый стеклянный ободок, сунул голову внутрь и начал быстро-быстро выклевывать гречневые зернышки. Но, от жадности, должно быть, потерял равновесие, сорвался и полетел в банку вниз головой. Его пришлось снова извлекать и мыть, и он снова шумно выражал протест. Потом, если мне доводилось принести с собой гречку, я выкладывала ему пару ложек на перевернутую крышечку во избежание несчастных случаев.
Челленджер сразу обозлился на Славу за что-то, известное только ему одному. Стоило только Славе появиться в дверях, как это непоседливое желто-зеленое существо, этот «золотой петушок» взвивался над Славиной головой и все норовил клюнуть в темя. Слава смешно отмахивался, но бравый попугай не сдавался и продолжал атаки.
Слава добирался наконец до моего стола и садился на край в опасной близости от подставки с паяльником, каждый раз рискуя прожечь себе брюки. Челленджер, считавший эту территорию исконно своей, поскольку на шкафу рядом стояла клетка, в которой его запирали по вечерам, еще на некоторое время с угрожающим криком зависал над Славой, подобный игрушечному вертолету, а потом успокаивался, усаживался на плечо и старался побольнее ухватиться клювом за тонкую мочку уха. Это не удавалось ему почти никогда, так как Слава обладал живейшей мимикой и поворот его стриженой головы был всегда стремителен и непредсказуем.