Тайга
Проскурин Петр
Тайга
1
Все началось с того, что в диких, малообследованных Медвежьих сопках исчез почтовый самолет с трехмесячной зарплатой рабочих леспромхозов, звероводческих совхозов ч других предприятий в верховьях Игрень-реки, и весть эта быстро распространилась по всей округе на сотни километров: назывались большие цифры, свыше миллиона рублей, а некоторые говорили о трех. Поиски с воздуха ничего не дали, и тот, кто хоть немного представлял себе Медвежьи сопки, не видел в этом ничего удивительного. Горный массив, захвативший сотни безлюдных квадратных километров, дикие, неприступные скалистые ущелья, распадки и склоны, тайга, заваленная вековым буреломом, метровыми снегами удивительной голубоватой чистоты, бездонные провалы, скрытые под той же слепящей и, казалось бы, совершенно безопасной, белизной, в которой каждая черточка осыпавшейся хвои слепит и радует — все-таки что-то живое, понятное, просто земное, тогда как эта сверхъестественная белизна была откуда-то из-за той грани, которую никогда не переступает живой человек, и живой зверь, и даже живая трава. Иван Рогачев, большой здоровый мужчина тридцати пяти лет, любивший пожить сладко и привольно, и особенно если это касалось второй, слабой половины, рода человеческого, лежал на деревянной широкой кровати в своем совершенно пустом доме и переживал. Его жену, молодую женщину двадцати семи лет, на прошлой неделе отправили на самолете в область, врачи открыли в ней какую-то непонятную болезнь, и теперь Иван Рогачев уже вторую неделю проводил в одиночестве. Характера он был общительного, широкого и доброго, и быть в одиночестве, одному есть, и растапливать печь, и стелить себе постель было для него чистым мучением. Так уж выпало, что, когда жена заболела (а Рогачев тайно любил свою Тасю и здорово ревновал), он взял отпуск, чтобы ухаживать за больной женой, первый за три года, до этого они отпуск с женой не брали (в этом, разумеется, был свой расчет — хотели взять сразу за три года и поехать на родину Рогачева, на материк, на Смоленщину). Отпускему, денибудь в разгар зимы.
Тоже прибыльное дело, соболь в Медвежьих сопках красивый, крупный идет высшим сортом, ничего особого, если он на пару недель оторвется в тайгу, сколько раз так бывало, и жена не удерживала, наоборот, весело и домовито собирала его в дорогу. Рогачев довольно завозился в постели, вспоминая свою маленькую, крепко сбитую кареглазую жену. Он решил завтра же написать Тасе сразу два письма, собраться и к вечеру отмахать верст этак сорок на своих старых охотничьих лыжах, приняв решение, Иван Рогачев успокоился и сразу же уснул. Утро было ясное и морозное, придя утром завтракать в столовую, сложенную из смолистых крепких бревен (столовую рубили прошлым летом — бревенчатый дом с просторным залом и низкими потолками, длинным рядом столов, сбитых из крепких досок, деревянным высоким буфетом местного же производства), Рогачев плотно поел, выпил два стакана компота и, покосившись на засиженные мухами плакаты о технике безопасности, заговорщически подмигнул хмурой буфетчице, е грохотом передвигавшей ящики в своем углу и, как пить дать, жалевшей сейчас о своей вчерашней холодности к нему, Рогачеву.
— Жалеешь, Зинок? Ну, признайся, жалеешь.
— Помог бы лучше, чем зря языком-то чесать. Шлендрают тут всякие. Ничего тебе не перепадет, проваливай, видишь, товар принимаю.
— И пожалеешь, да поздно уже, — притворно вздохнул Рогачев.
— Еще чего жалеть, всех не пережалеешь, много тут вашего брата ходит, искоса метнула Зинка в сторону Рогачева любопытный, оценивающий взгляд. Свою-то заездил, в больницу свез?
— Да нешто этим бабе можно повредить? — искренне удивился Иван Рогачев. — От этого она только распышнее. А ты погляди-ка вон на себя, Зинок, в буфете среди всякой сласти сидишь, а сама точно дрючок высушенный.
Буфетчица разозлилась наконец по-настояему, деом нескольких минут.
Весь день до вечера Рогачев собирался, сосредоточенно и неторопливо, раза два еще сбегал в магазин и спать лег рано, спал крепко и без сновидений. Встал он затемно, вынес на крыльцо тяжелый, пуда в два с половиной, рюкзак, ружье, охотничьи лыжи, сходил к почте и опустил в ящик сразу два письма жене (почта была рядом, через три дома), потом, несмотря на сильный мороз, неторопливо покурил на крылечке, обдумывая, не упустил ли чего в сборах, затем крепко подпоясался, запер дом, сунул ключ в потайную щель, известную лишьему, деСмоленске, у которой отец любил с ним гулять, отец сильно подбрасывал его вверх длинными мосластыми руками и что-то говорил, улыбаясь, потом было лето и осень сорок первого года, грохот и стон умирающего города, из этой поры Рогачев помнил неясно, отрывочно, смутно.
И мать и отец были связаны с подпольем, и оба были расстреляны, но это он уже хорошо помнит, тогда ему было уже восемь лет. Он помнит замученную весеннюю ночь, когда мать в темноте (он навсегда запомнил ее белое испуганное худое лицо с сумасшедшими глазами) быстро одела его и, выталкивая во двор через заднюю дверь, твердила быстрым сумасшедшим шепотом:
— Беги! Беги! Беги, сынок! Милый, родной, скорей! Скорей!
— Куда, мама? — спросил он тогда, оглушенный происходящим, улавливая в темноте какое-то бесшумное, напряженное движение в доме и замечая темную фигуру отца с автоматом у светлевшего пролома окна.
Он не закричал и сразу подчинился матери и, замирая перед сырой весенней тьмой, побежал через двор к уборной, за которой знал дыру в заборе, унося на лице ощущение дрожащих, теплых рук матери, именно через них, через эти руки, все его маленькое тело впервые наполнилось животной, смертной тоской, и он, не останавливаясь, бежал и бежал, проваливаясь в какие-то ямы, лез через груды обломков и заборы и, наконец, обессилевший, забился под обломок стены в рухнувшем здании, и, размазывая слезы, начал безудержно, беззвучно плакать. И потом он уже больше никогда не видел ни отца, ни матери и лишь позднее, шестнадцатилетним парнем, уже будучи в ФЗО, узнал об их кончине. Захоронение их не было известно, и Рогачев, сидя перед усатым капитаном из КГБ, выслушал его рассказ в каком-то тягостном и замороженном состоянии, ему, дества и ступил в иной мир, в иное пространство и равновесие.
Рогачев глубоко и растроганно вздохнул и, свернув с дороги, приладил лыжи, перед ним стояла снежная тайга, без конца и края, начинался звонкий от мороза февральский день, и солнце косо скользилоПо-прежнемуне было ни малейшего шевеления воздуха, и старые, высокие ели стояли часто, голые в полствола, почти совершенно закрывая небо. Часа через два он минул эту полосу, и начался лиственный лес, теперь уже с елями вперемежку, и сразу стал чувствоваться некрутой, непрерывный подъем, и небо посветлело и раздвинулось, голубое молодое сияние ударило в глаза, такое небо всегда бывает в конце февраля. Вскоре и ветер потянул со стороны сопок, безмолвно поднявших свои острые вершины, сиявшие впереди нестерпимой белизной, Рогачев старался не смотреть в их сторону. За день он останавливался лишь однажды, поесть, согреть и напиться чаю, и к ночи вышел к знакомой горной речке, густо поросшей по берегам ольхой и тальником. Он немного не рассчитал, и до заброшенной охотничьей избушки на берегу ему пришлось добираться уже в темноте, за весь день он не встретил на своем пути ни одного следа, вполне вероятно, что в эту зиму сюда никто из охотников не забредал, про себя он несколько удивился, здесь уже встречался соболь, цепочки его следов Рогачев пересекал перед вечером трижды.
Расчистив от снега сколоченную из тесаных досок и расшатанную дверь, Рогачев поставил снаружи стоймя к стенд лыжи, затащил в избушку значительно потяжелевший к вечеру рюкзак и присел на голые нары, нащупав их по памяти: впервые за весь день, стащив шапку, он закурил. Огонек спички осветил черные бревенчатые стены с лохмотьями копоти в пазах, груду сухих сучьев у очага, сложенного из дикого камня, низкий бревенчатый потолок, тяжелую лавку и стол в углу, окна вообще не было. Не спеша докуривая и чувствуя, как отходят уставшие ноги, Рогачев посидел еще, отдыхая, затем стал быстро устраиваться.