Век Джойса
В целом же, чтение-не-чтение текста, что не для чтения, можно, пожалуй, уподобить — вспомнив опять "иезуитскую закваску" автора — "Духовным упражнениям" Лойолы или иной методике медитации. Уподобление многогранно. Во-первых, если в религии текста последний стал своего рода сакральным объектом, то вхождение в него есть тоже сакральный акт, отправление культа этой религии. Во-вторых, в духовной практике достигается духовное рождение; и в чтении, что не есть чтение, читателю надо суметь родиться к самостоятельному безавторскому существованью: по заповеди Барта, смерть автора влечет рождение читателя. И наконец, и тут и там речь идет о создании особой настройки, особого режима сознания и восприятия человека; и такие режимы или состояния имеют свойство, будучи однажды достигнуты, все более привлекать, притягивать. Поэтому, войдя в позднего Джойса по-настоящему, из него трудно выйти.
Конечно, искусство не сырье для критической промышленности или материал для дешифровки, но оно несовместимо с масс-культурой. Джойс не стал и не мог стать писателем для масс, хотя его влиянием охвачена вся, в том числе и массовая культура. Она позаимствовала у него форму, приемы, монтаж, якобы хаотичность, якобы ассоциативность, якобы психологизм, но не глубину. Ибо дабы быть Джойсом, мало повторять его, надо иметь его культуру, его эрудицию и его талант, а где их взять?
Н. Саррот писала о "потребительницах" культуры, далеких от нее:
И таких, как она, было много — изголодавшихся и беспощадных паразитов, пиявок, присосавшихся к выходящим статьям, слизняков, налипших повсюду, мусоливших страницы Рембо, тянувших сок из Малларме, пустивших по рукам "Улисса" или "Заметки Мальте Лауридис Бригге", марая их своим гнусным пониманием.
"Это изумительно" — восклицала она и с искренним воодушевлением таращила глаза, зажигая в них "искру божью".
Модернизм, настоящее новаторство не могут быть массовыми, ибо они всегда в том состоянии горения, самозабвения, благодати, которое почти никому не доступно. Мода, тиражирование, дешифровка, популяризация не содрогают, а без внутренней дрожи, без лихорадки, без стресса нет Джойса.
Это писатель для знатоков, ценителей, элиты, которая ищет в шедевре даже не смысл, но следы творческого экстаза, напряжения, маллармизма.
Нет, это не так: для всех тех, кто не уходит от бытия в хрустальные миры Иродиады, а, наоборот, страстно ищет правду о собственной природе, кто содрогается от этой правды и тем самым преодолевает себя.
После сорока лет аналитических усилий приблизились ли мы к разрешению загадки? Поиски продолжаются. Каждый путник открывает новые ответвления в лабиринте, у каждого свой ключ, но никто не скажет вам, где же нить Ариадны. На лице Джойса по-прежнему играет улыбка чеширского кота.
Всё это верно, но всё это — гиперболизация. Джойс вовсе не считал себя ни сложным, ни принципиально иным. Я с трудом понимаю его, говорил он про одного писателя, ибо мысль его необычна и глубока. Если меня и трудно читать, то исключительно из-за материала, которым я пользуюсь. Моя мысль всегда предельно проста.
И не только мысль. Законченным, полноценным человеком он считал не Христа, не Гамлета, не Фауста, но Одиссея: жена, семья, дети, любовница, соратники, испытания, подвиги, слабости…
У. Б. Йитс: "Я читаю новое произведение Джойса, я ненавижу его, когда я открываю книгу где попало, но, когда я читаю по порядку, она производит на меня огромное впечатление. И еще: Это нечто совершенно новое, не то, что видит глаз и слышит ухо, но это ежесекундная жизнь фиксирующего всё мозга".
B. Вулф: "Джойс стремится во что бы то ни стало обнаружить мерцание этого сокровенного пламени, искры которого проносятся в мозгу".
Э. Паунд: "Это отчет эпического размаха о состоянии человеческого разума в XX веке".
C. Голъберг: "Улисс — это пессимистическое отрицание всей современной жизни, всеобъемлющая сатира на мир бесплодия и анархии, который представляет из себя современная история".
С.Эйзенштейн: "Улисс пленителен неподражаемой чувственностью эффектов текста… и тем а-синтаксисом его письма, подслушанного из основ внутренней речи, которой говорит по-особенному каждый из нас и положить который в основу метода литературного письма догадывается лишь литературный гений Джойса".
А. Мачадо:
"Улисс" ирландца Джеймса Джойса — тоже книга поэта, хотя на свой лад, демонический. Не написано ли это сумасшедшим? Безумие есть болезнь разума, а джойсовский монолог намеренно, холодно и умело сделан неразумным. Во всей книге нет ни тени разума — здесь нечему было заболевать, так как весь свойственный человеческой природе разум автор смело швырнул в мусорную корзину. Это не могло быть результатом слабоумия, при котором разорванное сознание лишь изредка образует разумные построения; чтобы написать такую книгу, был нужен могучий ум, способный последовательно и тщательно очистить сотни и сотни страниц от всех внешних логических связей. Если книга Пруста поэма памяти, то книгу Джойса можно было бы назвать поэмой восприятия, нескованной логической схемой или, лучше сказать, свободной от непосредственного выражения хаотической разноголосицы ощущений, и нестройного хора внутренних ассоциаций. Бессмысленно требовать от этой книги, чтобы она была внятной, — ни одно ее слово не несет никакого сообщения. Иногда слова складываются во фразы, и кажется, что они логически связаны, но вскоре обнаруживается, что рядом они оказались случайно или же соединены каким-то дьявольским механизмом. В этой книге язык становится одним из элементов, создающих умственный хаос, составной частью психической каши, приготовленной поэтом.
Как эпилог роман Пруста завершает собой развитие целого литературного века, книга же Джойса — это дорога в никуда, тупик лирического солипсизма девятнадцатого века. Предельная индивидуализация и герметизация личности не предполагает никакой предустановленной гармонии, это свидетельство старческого маразма мыслящего субъекта, его лебединая песнь, уже больше напоминающая — не будем это скрывать — воронье карканье. Немец Курциус назвал Улисса антихристианской книгой. Действительно, в книге, лишенной логики, нет и не может быть этики, в этом смысле она может быть названа сатанинской. Это не должно удивлять нас — моральные ценности существуют в той же сфере, что и идеи, они взаимосвязаны, и исчезновение одного неизбежно влечет за собой разрушение другого.
Идти по пути, открытому Джойсом, на первый взгляд, труднее, чем писать романы, прочитав В поисках утраченного времени. Но все же в этой книге, несмотря на ее крайности и абсурдность, а может быть, и благодаря им, есть что-то обращенное к будущему. Иными словами: когда эстетический кошмар становится невыносим — это означает, что пробуждение близко. Оно настанет, и поэт вернется из адских глубин, чтобы, подобно Данте, rivedere le stelle (узреть звезду), и ему, вечному открывателю внутренних миров, снова откроется мир природы и чудо разума.
Уэллс увидел вУлиссе не путешествия Одиссея, а новую гулливериаду, ту же желчно-язвительную сатиру на мир, ту же всеобщность мерзости, то же пропитанное горечью изображение бытия, ту же апокалиптичность.
Затем Голдинг еще раз повторит всё это, но другими изобразительными средствами.
А, может быть, пред нами новая раблезиана — и с той же судьбой: издевательства современников, анафемы, обвинения в непристойности? Клевета на человечество, скажет Олдингтон. Даже проницательная Вирджиния Вулф восприняла непристойности Улисса как неадекватный жест отчаявшегося человека, а не как неприкрытую правду о мире. Что на это ответить? Ответ дан! — "Запрещать "Улисса" — это значит запрещать не грязь, а мораль, потому что единственное, что надлежит сделать, раз зеркало указывает вам, что вы грязны, это взяться за мыло и воду, а не разбивать зеркало" (Б. Шоу).