Дело совести (сборник)
— Ничего он нам не скажет, — с трудом вымолвил Руис-Санчес — Слишком он совершенен, чтоб отправлять его на химический анализ… даже распечатать рука не поднимется.
— О нет, хотим мы, чтоб распечатали вы его, — произнес Штекса. — Ибо внутри в нем другой подарок наш.
— Еще один подарок?
— Да, и важнее гораздо. Рода нашего оплодотворенная яйцеклетка это. С собой возьмите ее. До Земли когда долетите вы, зрелости достигнет зародыш уже, и в мире странном и дивном вашем расти и развиваться литианин маленький будет. Сосуд — от нас ото всех подарок; но ребенок в нем — от меня лично подарок, ибо мой ребенок это.
Руками, трясущимися от ужаса и отвращения, Руис-Санчес принял вазу — словно боясь, что та в любой момент может взорваться; именно этого, собственно, он и боялся. Сосуд плясал в руках у него, будто язык разноцветного пламени.
— До свидания, — сказал Штекса, развернулся спиной и направился к опушке. Кливер, козырьком приложив ладонь к глазам, проводил его долгим взглядом.
— Ну и к чему бы это? — наконец потребовал объяснений физик. — По его виду можно было подумать, он собирается преподнести тебе собственную голову па блюде. Оказывается, кувшин какой-то!
Руис-Санчес ничего не ответил. Язык во рту решительно отказывался ворочаться, в ушах стоял гулкий звон. Он отвернулся от физика и принялся осторожно карабкаться по трапу, придерживая вазу у сгиба локтя. Вовсе не с таким даром намеревался вернуться он в святой город, вовсе не такую лепту скромно надеялся внести в дело извечного спасения рода человеческого, совсем нет; но другого дара у него не было.
Он еще карабкался к шлюзу, когда над головой промелькнула быстрая тень; Кливер закончил наконец колдовать над последним контейнером, и тот, вознесенный стрелой крана, исчез в проеме грузового люка.
В следующее мгновение Руис-Санчес был уже в шлюзе; вокруг с воем набирали обороты корабельные генераторы Нернста. Литианское солнце выбросило из-за облаков ярко-желтый луч, и на железный пол шлюза перед иезуитом упала длинная тень.
Еще через мгновение проем за спиной перекрыла широкая тень Кливера. Свет потускнел и померк.
Въезжая в пазы, оглушительно хлопнул железный люк.
Книга вторая
XВ начале, плавая в холодной и странно правильных очертаний утробе, Эгтверчи не знал ничего, кроме собственного имени — унаследованного и отмеченного особым кодоном ДНК на одном из генов; чуть дальше на той же самой хромосоме (Икс-хромосоме) значилось, как звали его отца: Штекса. Вот, собственно, и все. В тот самый миг, когда он начал независимое существование в виде зиготы, или оплодотворенной яйцеклетки, хроматиновые буквы запечатлели: имя — Эгтверчи, раса — литианин, пол — мужской, генеалогия прослеживается вспять непрерывно вплоть до момента зарождения на Литии жизни. Задумываться об этом было ни к чему в силу очевидности.
Но слишком уж правильных очертаний была окружающая его утроба, слишком темной и холодной. Не крупнее пылинки, Эгтверчи дрейфовал в питательной жидкости от одной неестественно гладкой, плавно изгибающейся стенки к другой, ощущая (не сознанием еще, но на химическом уровне), что находится не в материнской утробе. Ни на одном из его генов имя матери не значилось, но он понимал — не сознанием, которого у него еще не было, а чувствуя некое отторжение на уровне биохимии, — чей он сын, к какой расе принадлежит, и где ему положено находиться: не здесь.
Так он рос — и дрейфовал, и пытался прилепиться к холодной стеклянистой стенке, но темная утроба неизменно отвергала его. Когда началась гаструляция, рефлекс прилепляться, отработав свое, сошел на нет. Теперь Эгтверчи снова лишь дрейфовал себе и осознавал не более, чем в самом начале: раса — литианин, пол — мужской, зовут — Эгтверчи, отец — Штекса, явление на свет — предстоит в самом ближайшем будущем; и было в мире его темно и тоскливо, как в запечатанном кувшине.
Потом образовалась хорда, а на конце ее собрались в тугой узелок нервные клетки. Теперь у Эгтверчи были передняя часть И задняя часть, а также манера поведения. Не говоря уж о мозге; теперь Эгтверчи был рыбой — точнее икринкой, даже не мальком еще — и наматывал бесконечные круги в своем холодном море, в своем анклаве.
Бесприливным и беспросветным было море его, но некое движение ощущалось, медленное перекатывание конвективных токов. Иногда поднималось нечто иное, не течение, и тогда Эгтверчи затягивало ко дну или же сносило к стенке. Названия этой силы он не знал — да и откуда знать ему, рыбе, кружащей безостановочно и ненасытно, — но противостоял ей, как противостоял бы холоду или жару. В голове у него, перед жабрами, жило четкое ощущение, в какой стороне верх. Это же ощущение подсказывало ему, что в своей природной среде рыба обладает и массой, и инерцией — но не весом. Спорадически колыхавшая темную воду гравитационная рябь не являлась частью мира, ведомого его инстинктам, — и, когда ускорение сходило на нет, зачастую сбитый с толку Эгтверчи какое-то время еще плавал брюшком кверху.
Настал момент, когда маленькое море перестало приносить пищу; но время и расчеты отца были благосклонны к Эгтверчи. В точности тогда же вернулся вес, да с такой силой, какая прежде и не снилась, и Эгтверчи надолго завис в оцепенении у самого дна, медлительно, утомленно фильтруя воду через жабры.
Но и это, наконец, прошло, и вот маленькое море спазматически заплескало из стороны в сторону, вверх-вниз, вперед-назад. Эгтверчи был уже размером с личинку пресноводного угря. Под грудными ребрами начали формироваться мешочки-близнецы, не сообщаясь пока ни с одной из систем тела, но плотнее и плотнее набухая капиллярами. Внутри же мешочков не было ничего — только немного газообразного азота, чтобы уравновесить давление. В должный срок они станут зачатками легких.
Потом стал свет.
Для начала с мира сняли верхушку. Правда, фокусироваться глаза Эгтверчи еще не умели; к тому же, как и любой продукт эволюции, он был подвержен действию неоламарковых законов, гласящих, что даже безусловно наследуемый рефлекс разовьется ущербно, если развивается в отсутствие какой-либо возможности проявиться. Как литианину с присущей этой расе обостренной чувствительностью к динамике окружающей среды долгое заточение во тьме принесло ему ущерб меньший, чем любому другому существу — например, земному; тем не менее и Эгтверчи это припомнится — в должный срок. Теперь же он чувствовал только, что где-то там, наверху (на прочном, теперь надежном верху), забрезжил свет.
Он поднялся к свету, перебирая струны теплых вод брюшными плавничками.
Святой отец Рамон Руис-Санчес (уроженец Перу, недавний комиссионер, а иезуит вовеки) глядел на кроху, что выписывала спазматические круги на мутной поверхности, и было святому отцу странно и муторно. Что ж тут поделаешь — сострадал он тритончику сему, как и всякой живой твари; а прихотливые рывки и пируэты того, безошибочные каждый в отдельности — до полной совокупной непредсказуемости, не могли не вызвать чувства глубокого эстетического удовлетворения. Но это крошечное создание было литианином.
Времени досконально изучить разверзшуюся перед ним черную пропасть у священника было более чем достаточно. Руис-Санчес никогда не склонен был недооценивать силу, досель являемую злом, — силу, сохраненную (на предмет чего церковь даже сумела прийти внутри себя к консенсусу) после отпадения от высочайшего престола. Как иезуиту, ему приходилось уже разбирать и оспаривать довольно дел совести, чтобы не тешиться иллюзиями, будто зло исключительно прямолинейно или бессильно. Но чтобы среди способностей врага рода человеческого числилась творческая — такого Руис-Санчесу и в голову не приходило, до самой Литии. Нет уж, Богово — Богу. Помыслить, будто может быть более одного демиурга — ересь чистейшей воды, и притом очень древняя.
Но как есть, так есть — ересь там или что. Вся Лития, и особенно доминирующий на планете вид, рациональный и достойный всяческого восхищения, суть порождение зла, призванное ввести человечество во искушение — новое, чисто интеллектуальное, явленное, словно Минерва из головы Юпитера. А явление то — противоестественное, как и созвучное ему мифическое, — призвано было, в свою очередь, породить: массовое символическое хлопание себя по лбу (всеми, кто способен хоть на мгновение помыслить, будто возможна какая-либо иная творческая сила, помимо Божественной); трескучую, до звона в черепе головную боль (у теологов); моральную мигрень; и даже космологическую контузию, ибо Минерва — верная подруга Марса, и на земле (воистину, мучительно вспомнилось Руис-Санчесу), как на небе [20].