Ухищрения и вожделения
— На этот раз все по-настоящему, дорогой. Я и не ожидала, и до сих пор с трудом могу поверить в это. Попытайся не чувствовать себя слишком уязвленным, ты тут совершенно ни при чем. Просто с этим ничего не поделаешь.
По-настоящему. Значит, на самом деле существует это таинственное и непонятное «настоящее», перед которым теряет значение все: обязательства, привычки, ответственность, долг. И сейчас, лежа среди дюн и глядя сквозь неподвижные стебли тростника на просвечивающее меж ними небо, он думал об этом чуть ли не с ужасом. Разумеется, это — не настоящее, этого просто не может быть: девчушка почти вполовину его младше, умная, но совершенно невежественная, неразборчивая в связях и к тому же с незаконнорожденным ребенком на руках… Он нисколько не обманывался насчет того, что привязывает его к ней. Никогда еще любовные утехи не приносили ему такого чувства освобождения, не были так эротичны, как эти их полузапретные совокупления на жестком песке в паре метров от рокочущего прибоя.
Иногда он вдруг обнаруживал, что фантазирует, представляя их вместе в своей новой лондонской квартире. Квартира, поисками которой ему только еще предстояло заняться, пока еще лишь смутно вырисовываясь, как одна из многих возможных, обретала тогда объем, местоположение и вполне ощутимую реальность. Он видел себя там, развешивающим по несуществующим стенам картины, планирующим размещение разнообразных предметов домашнего обихода, решающим, где лучше расположить стереосистему. Окна квартиры выходят на Темзу. В квартире — просторные окна, в которые хорошо видно реку вплоть до Тауэрского моста, огромная кровать, на ней — Эми, изгибы ее тела в золотых полосах солнечного света, проникающего сквозь жалюзи из деревянных пластин. Потом эти сладостные, обманные картины таяли, и он окунался в мрачную действительность. Ведь у нее — ребенок. Она захочет взять его с собой. Разумеется, захочет. Да и в самом деле кто, кроме нее, стал бы смотреть за ним? Он мог представить себе снисходительные усмешки своих друзей, удовольствие врагов, малыша, то и дело появляющегося то в одной комнате, то в другой, его липкие ручонки… Его воображение заставляло его ощущать то, чего Лиз так никогда и не дала ему ощутить в реальной жизни: он чувствовал запах скисшего молока и запачканных пеленок, страдал от отсутствия покоя и невозможности уединиться. Ему необходимо было думать об этих вполне реальных вещах, нарочито их преувеличивая, чтобы вернуть себе способность здраво мыслить. Его ужасало, что — пусть всего на краткий миг — он мог всерьез размышлять о столь глупой и губительной перспективе.
Ну, хорошо, думал он. Это всего лишь наваждение. Вот и ладно, последние несколько недель лета он может наслаждаться этим наваждением. Позднее лето будет наверняка коротким, теплое не по сезону солнце, разлитая в воздухе нега — это ненадолго. Темнеет уже гораздо раньше и хмурится по вечерам. Совсем скоро морской ветерок принесет первый кисловато-терпкий запах зимних холодов. И больше нельзя будет лежать на теплом песке в дюнах. Эми не сможет снова прийти в «Обитель мученицы» — это было бы просто отчаянно глупо. Он легко мог бы убедить себя, что, когда Элис уезжает в Лондон и никаких визитов не предвидится и если к тому же вести себя достаточно осторожно, они могли бы целую ночь быть вместе. Но он знал, что никогда на это не отважится. Риск был слишком велик. Здесь, на мысу, очень мало что удавалось сохранить в тайне надолго. Это было его «бабье лето», осеннее сумасбродство, которое наверняка бесследно сдуют холодные зимние ветры.
А Эми сказала вдруг, будто и не было между ними долгого молчания:
— Нийл ведь мой друг, верно? С чего это тебе понадобилось вообще затевать о нем разговор?
— Мне не понадобилось. Просто мне хотелось бы, чтобы он хоть немного привел свое жилище в цивилизованный вид. Окна моей комнаты смотрят прямо на этот фургон. Он как бельмо на глазу.
— Тебе бинокль нужен, чтоб фургон рассмотреть из твоих окошек. А эта твоя паршивая станция — вот она-то и есть бельмо на глазу. Да еще такое огромное — из всех окошек видно. И всем нам приходится на нее смотреть.
Он коснулся рукой ее плеча, теплого под шершавой пленкой налипшего песка, и сказал с шутливой напыщенностью:
— Согласно всеобщему мнению, если учитывать ограничения, налагаемые назначением станции, ее архитектурное решение довольно удачно.
— Согласно чьему мнению?
— Ну, в частности, я так считаю.
— Ты? Так тебе по штату положено. А вообще-то ты должен бы Нийлу спасибо сказать. Если бы он не присматривал за Тимми, меня бы тут не было.
Он ответил:
— Все это устройство ужасно примитивно. В фургоне ведь дровяная печка? Если она вспыхнет, вы и пары минут не продержитесь все трое, особенно если еще и замок заклинит.
— А мы дверь не запираем, не сходи с ума. И ночью мы даем огню погаснуть. А что, если твоя станция вспыхнет? Тогда сгорим не только мы трое, черт возьми. И не только люди. Как насчет Смаджа и Уиски? У них, между прочим, тоже есть своя точка зрений.
— Станция не вспыхнет. Ты просто наслушалась всякой чепухи от этих разжигателей страхов. Если ты беспокоишься из-за ядерной энергии, лучше спроси меня. Я расскажу тебе обо всем, что тебе захочется узнать.
— Ты хочешь сказать, что, пока ты тут меня трахаешь, ты станешь объяснять мне все про ядерную энергию? Ну и ну! Уж тогда все это наверняка утрамбуется что надо!
А потом она снова прижалась к нему. Песчаные узоры на ее плече сверкнули в солнечных лучах, и он почувствовал как ее губы касаются его губ, сосков, живота… Она склонилась над ним, и ее круглое, как у ребенка, лицо с пышным гребнем ярко крашенных волос надо лбом скрыло небо.
Минут через пять она откатилась подальше и принялась вытряхивать песок из джинсов и блузки. Натягивая тугие джинсы, она сказала:
— Слушай, сделай что-нибудь с этой стервой из Ларксокена, которая в суд подала на Нийла. Ты же можешь ее остановить. Ты ведь начальник.
Ее просьба — а может, требование — вырвала Алекса из фантастических грез грубо и резко, как если бы неожиданно, без причины, Эми залепила ему пощечину. В прошлые встречи — а их и было-то всего четыре — она ни разу не заговаривала с ним о его работе, почти никогда не упоминала о станции, кроме тех случаев, когда, как сегодня, не вполне всерьез жаловалась, что огромное здание портит пейзаж. Сам он вовсе не собирался намеренно закрыть ей доступ ко всему, что касалось его личной жизни или работы. Просто когда они были вместе, эта его жизнь и работа напрочь исчезали из его собственных мыслей. Человек, лежавший на песке среди дюн и державший в объятиях Эми, не имел ничего общего с тем перегруженным и обремененным заботами о карьере расчетливым ученым, который управлял Ларксокенской АЭС. Этот человек не имел ничего общего ни с братом Элис, ни с отставным мужем Элизабет, ни с бывшим любовником Хилари. А сейчас со смешанным чувством гнева и отчаяния Алекс подумал: может, она нарочно предпочла не заметить невидимую табличку «Посторонним вход запрещается»? Ведь если он был с ней недостаточно откровенен, то и она грешила тем же. Сегодня он знал о ней не больше, чем когда впервые встретил ее свежим августовским днем посреди руин аббатства, всего месяца полтора назад. Тогда они постояли с минуту и вдруг двинулись навстречу друг другу, не произнося ни слова, потрясенные мигом узнавания. Потом, уже вечером, она рассказала ему, что родом она из Ньюкасла, что отец ее, овдовев, снова женился, и она не смогла ужиться с мачехой. Уехала в Лондон, жила в опустевших домах. Все это звучало вполне в духе времени, но он не очень-то поверил в правдивость ее рассказа, а ей, как он подозревал, и не очень-то важно было, поверил он или нет. Речь ее гораздо более походила на лондонский кокни, [34] чем на диалект северо-восточных городов. Алекс никогда не расспрашивал ее о ребенке, отчасти из деликатности, но более всего потому, что не хотел помнить, что у нее ребенок, что она — мать. Она же сама ничего не рассказывала ему ни о Тимми, ни о его отце.