Бардадым – король черной масти
Продолжись этак и далее, Максим Петрович, верно, не вытерпел бы, вскрикнул, но странное существо поравнялось с окном и тут, на светлом фоне стекол, отчетливым силуэтом вычертилась верхняя часть его фигуры, и это существо, разумеется, оказалось человеком. Но как он был страшен и дик, как не походил на людей! Что-то звериное – медвежье, бычье, собачье – проглядывало в нем, в его неуклюжей сутулости, в уродливых очертаниях плеч и головы, которые не шеей соединялись между собой, а (иначе и не скажешь!) загорбком каким-то звериным, заросшим косматой, свалявшейся собачьей шерстью. Космы на голове и длинная растрепанная борода, сросшись вместе, в одну гриву, закрывали почти все лицо, и это сообщало его внешности характер именно звериности, и это-то и было в нем особенно страшно. Вообразить, что он, как все люди, говорит, смеется или плачет, представлялось совершенно невозможным; больше того, казалось, что и на две ноги-то он сейчас встал так, на самое короткое время, как медведь, скажем, встает на задние лапы, идя навстречу опасности, но вот – еще шаг, другой, – и он непременно опустится не четвереньки и зарычит и кинется, разъяренный, круша и ломая, в темный угол комнаты, за пианино, учуяв тонким своим звериным нюхом притаившегося там человека…
Все эти мысли бурей пронеслись в голове Максима Петровича, и всех их покрыла одна – самая важная: стрелять, видимо, придется почти в упор, промахнуться, следовательно, невозможно, но как бы все же не подвела по-стариковски уже неуверенная рука! Он и всю жизнь не бог весть каким был стрелком, и до сего дня оружие применял лишь на учебных стрельбах. За всю долгую службу в милиции Максиму Петровичу, слава богу, не пришлось стрелять в человека, не было такой необходимости. Но сейчас… сейчас он был уверен, что стрелять придется…
Между тем зверовидный человек, дойдя до середины комнаты, остановился, как бы раздумывая, что же ему предпринять дальше; он тяжело топтался на месте, поворачивался во все стороны, оглядывался, и в этих его движениях угадывалась подозрительная настороженность, вполне, впрочем, естественная, ибо, находясь все время на чердаке (теперь Максим Петрович был уверен в этом), не мог же он не слышать голоса во дворе, не видеть ярках лучей электрического фонарика… Так, потоптавшись, прислушавшись и, видимо уверясь в полной безопасности, он наконец издал неясное восклицание и решительно направился в тот угол комнаты, где призрачно белел висевший на гвозде брезентовый дождевик.
Вот тут-то Максим Петрович и разглядел его хорошенько и понял, почему сперва были видны одни лишь ноги этого странного человека: черная косматая голова, борода, что-то черное, накинутое на плечи – телогрейка или пиджак, – грязные, очевидно, до черноты руки и ступни ног – все это скрадывалось темнотой, все оставалось невидимым, и только белые подштаники резко выделялись.
Сняв с гвоздя плащ, человек, кряхтя, напялил его на себя, расправил плечи, похлопал руками по каляным полам и радостно, тихонько засмеялся. Проделывая все это, он повернулся к окну; в слабом, проникающем с улицы свете стало видно его смеющееся лицо, и Максим Петрович оторопел, – то, что он увидел, поразило его: рост человека, длинная растрепанная борода, басовитое бормотанье – все заранее рисовало ему суровое, мужественное, может быть, даже жестокое лицо (что-то вроде некогда знаменитого Гришки Распутина, жуковатого, жилистого, востроглазого мужика, запомнившегося по какой-то давным-давно, чуть ли не в детстве еще виденной журнальной картинке), а на самом деле в буйной волосяной заросли головы этого ночного призрака за дикими лешачьими космами пряталось круглое, словно слегка припухшее, добродушное, с каким-то не то детским, не то идиотским выражением, несоразмерно маленькое по отношению к фигуре личико.
Ничто – ни вполне реальная опасность схватки с таинственным человеком при задержании (Максим Петрович твердо решил задержать, во что бы то ни стало), ни огромная фигура его, говорящая о бычьей силе, ни даже мысль о возможной собственной гибели, – ничто не потрясло Максима Петровича так, как это несуразное, противоестественное несоответствие полудетского круглого личика со звериной волосатостью, как эта младенческая улыбка, засиявшая вдруг в клочьях бороды и усов от обладания брезентовым дождевиком… Косматое чудище и так, и этак повертывалось, пробуя ладность и добротность плаща, кренделем выворачивало руки, даже накинуло на лохматые патлы капюшон и, видимо, так осталось довольно, что с детским опять-таки смешком притопнуло раза два ногами – точь-в-точь, как это делают дети, радостно примеряя подаренную им обновку…
Вдоволь натешившись, оно затем шагнуло к дверям спальни. Максим Петрович приподнялся с табурета, подался вперед и несколько вбок, весь напрягшись в неудобной позе, пытаясь разглядеть – что же этот чудной и страшный человек станет делать там, в той комнате, откуда в ночь с восьмого на девятое мая были похищены деньги… «Он! Он! – шептали, звенели, перекликались на разные лады торжествующие голоса. – Он, кроме и быть некому! На место злодеяния своего пришел поглядеть…» – «Позвольте, позвольте, – слабо пытался урезонить их Максим Петрович, – но при чем же все-таки здесь плащ, чердак, убийство собаки? Где же логика во всех его поступках?» – «Он, он! – еще громче кричали голоса, заглушая робкий вопрос. – Логику еще какую-то придумал! Он – да и все тут! Гляди, гляди, ведь он сейчас в комод полезет, где деньги лежали!».
Максиму Петровичу со своего места был виден лишь краешек старого неуклюжего комода. Держа палец на спусковом крючке пистолета, он попробовал еще немного податься вбок, чтобы расширить поле своего наблюдения. Теперь его поза сделалась и вовсе неудобной: он так резко наклонился вперед, что тяжесть всего словно бы падающего тела опиралась на одну, неловко согнутую в колене ногу; и хотя в таком положении было очень трудно удерживать равновесие, зато стала видна почти вся комната – кровать, комод, тумбочка и даже стоящий в дальнем углу трехстворчатый платяной шкаф.
Чудной человек медленно приближался к комоду. Подойдя к нему вплотную, он потянулся за каким-то предметом, взял его в руки, приблизил к лицу; снова раздалось, глухое, невнятное бормотанье, какие-то хрюкающие звуки, похожие на смех. Максим Петрович догадался: человек разглядывал себя в зеркальце. Затем он сунул его в карман плаща, на секунду как бы задумался, постоял в бездействии, и вдруг, видимо, что-то сообразив и на что-то решившись, быстрым рывком выдвинул верхний правый ящик комода и глубоко запустил в него руки…
И вдруг случилось совершенно непредвиденное: нога сделала неловкое движение, когда Максим Петрович, видимо, теряя равновесие, хотел переставить ее поудобнее, и шаткий одноногий табурет с грохотом рухнул на пол. В следующее мгновение произошло что-то до того уж сумбурное и, главное, до того невероятно стремительное, что Максим Петрович спустя время так и не мог разобраться в последовательности событий: что было сначала, что потом и что – под конец; все, очевидно, обрушилось разом, как взрыв – и дикий вопль волосатого, и отчаянный его звериный прыжок через всю комнату, и ураган, поднятый развевающимися полами брезентового плаща, и словно бы чьи-то голоса, зовущие его: «Товарищ капитан! А, товарищ капитан!», и собственный его, Максим Петровичев, крик: «Стой! Стой! Кому говорят, стой!» Все смешалось в одном фантастическом завихрении движений и звуков, и только одно явственнее прочего запечатлелось в памяти: сокрушительный, словно лошадь лягнула, толчок в плечо, падение, и снова толчок – на этот раз в лицо, в правую скулу, куда-то под глаз, после чего – феерический веер огненных брызг рассыпался в темноте, и наступил покой, могильная тишина, – все померкло…
Трудно сказать, как долог был этот провал в сознании, – минуту ли, две ли тянулся он, кто знает. Просветление пришло так же неожиданно и мгновенно, как неожиданна и мгновенна была потеря сознания. Когда Максим Петрович очнулся, он с удивлением увидел себя лежащим на полу. Яркий свет висячей электрической лампы в матово-белом абажуре заливал всю комнату – этажерку с книгами, которую Максим Петрович в темноте вовсе не заметил, стол, стоящий в простенке между окон, валявшуюся на полу табуретку с круглым вертящимся сиденьем, пианино в углу, распахнутую в черноту сеней дверь. Трудно было представить себе, что вот в этой, сейчас такой тихой, опрятной, ярко освещенной комнате только что ходило, неуклюже топталось, глупо, по-идиотски хихикало нечто такое, что и человеком-то не хотелось назвать – так оно было страшно, так не соответствовало самому понятию – человек. Но почему все же свет? И кто это склонился над ним и говорит что-то, и что-то вроде бы даже спрашивает? В ушах стоял гул, звон, правый глаз словно сделался меньше, заплыл, какой-то заслон мешал ему видеть так, как видел левый, и от скулы до виска чувствовалась тупая, хотя и не очень сильная боль.