Каирская трилогия (ЛП)
— Ох, да провалиться мне на целый метр в землю прямо на этом самом месте!.. Боже… У неё лицо смуглое, а скрытая под одеждой плоть белая… или почти совсем белая… а какие же тогда бёдра?!.. И какой у неё живот?… Живот, о Боже…
Зануба уперлась ладонями о повозку и надавила на них, пока не смогла наконец уместить свои колени с краю повозки, и та медленно покатилась на своих четырёх колёсах…
— О Милостивый Боже… Ох, если бы я был у дверей её дома… или даже в лавке Мухаммада, что торгует фесками… Посмотрите на этого сукиного сына, как он таращит глаза на неё на своём наблюдательном пункте… С сегодняшнего дня он больше не заслуживает называть себя Мухаммадом-Завоевателем… О Милостивый Избавитель…
Она выпрямила спину, пока не смогла встать прямо на повозке, раскрыла свою накидку, схватилась за края и потрясла её несколько раз, словно то была не накидка, а птица, расправляющая крылья, затем поплотнее завернулась в неё, обнаружив в точности изгибы и черты своего тела, особенно ягодицы, округлые, словно бутыль, и блестящие. Потом она уселась в заднем конце повозки, так что задница её округлилась, спрессованная сидевшими слева и справа, на мягкой подушке… Ясин встал и покинул кофейню. Он застал повозку, когда та уже тронулась, и не торопясь, проследил за ней, часто-часто дыша и скрипя зубами из-за сильного возбуждения. Повозка, медленно качаясь, поехала своим путём, а женщины на крыше тоже качались в такт с ней, то влево, то вправо, и молодой человек вперил глаза в подушку лютнистки, следуя за ней и представляя себе, как она танцует. Сумерки начали опускаться на узкую дорогу, и некоторые лавки закрыли двери. Большую часть прохожих составлял рабочий люд, возвращавшийся без сил домой. В сумерках, посреди усталой толпы, Ясину было достаточно места, чтобы внимательно всё рассмотреть и спокойно помечтать:
— О Боже, не дай закончиться этой дороге, а этому танцу — прекратиться… Какая царская задница, она объединила в себе и надменность, и мягкость, так что такой несчастный, вроде меня, видит одновременно и её нежность, и мощь невооружённым взглядом… И это удивительная ложбинка, что делит её на две части — по одной накидке можно судить… а то, что было скрыто — то самое прекрасное… теперь-то я понимаю, почему некоторые совершают два раката молитвы, прежде чем войти к новобрачной жене… Разве это не купол мечети?.. Вот именно, а под куполом — шейх-наставник…, и я одержим этим шейхом… О Боже… Вот зараза…
Он откашлялся, а повозка тем временем подъехала к воротам дома шейха Аль-Мутавалли. Зануба обернулась и увидела его. Когда она уже отвернулась, ему почудилось, что на губах её мелькнула улыбка, и сердце его сильно забилось в радостном опьянении. Повозка тем временем отъехала от ворот дома Аль-Мутавалли и покатила налево; тут юноша был вынужден остановиться, так как заметил поблизости фонари и ликующую толпу, и немного отступил назад, не отрывая взгляда от лютнистки, высматривая её среди остальных, когда она слезала с повозки. Она же игриво смотрела по сторонам, а затем направилась в сторону дома невесты, пока не скрылась за ней под пронзительные радостные крики женщин. Он издал громкий вздох и сделал озадаченный жест, казалось, не зная, в какую сторону ему теперь идти…
— Проклятые австралийцы!.. Где же ты, Узбакийа, чтобы я мог рассеять свою тревогу, горести, и запастись терпением?.. — Затем он развернулся на пятках, бормоча про себя. — На вечное мучение… К Костаки.
Не успел он произнести до конца имя греческого бакалейщика, как ему страстно захотелось вина…
Женщины и вино в его жизни были связаны неразрывно, как одно целое. Будучи с женщиной, он впервые предался вину, а затем это вошло у него в обычай, как один из элементов и стимулов удовольствия, при том, что он не позволял, чтобы они — то есть женщины и вино — были постоянно тесно связаны друг с другом. Много ночей он проводил один, без женщин, и потому ему было необходимо облегчить свои страдания вином. С течением времени и закреплением этой привычки удовольствие от вина стало возбуждать его.
Он вернулся по той же дороге, по которой пришёл, и направился в бакалейную лавку Костаки в начале Новой дороги. То была большая лавка, снаружи выглядевшая как бакалея, а внутри была баром, отделённым маленькой дверкой. Он остановился перед входом, смешавшись с другими клиентами и рассматривая дорогу — нет ли там отца. Затем он подошёл к маленькой внутренней дверке, не не успел ступить и шага, как заметил человека, что стоял перед весами, а господин Костаки сам взвешивал ему какой-то большой свёрток. Он невольно повернул голову в его сторону, и в тот же миг лицо его омрачилось, всё тело затряслось, а сердце сжалось от страха и отвращения. В облике того человека не было ничего такого, вызывающего эти враждебные эмоции. Ему шёл уже шестой десяток, одет он был в широкий джильбаб и чалму. Усы его поседели, а на лице было выражение одновременно и высокомерия, и кротости. Ясин в тревоге пошёл своим путём, будто убегая, прежде чем взгляд того человека упадёт на него. Он с силой захлопнул дверь бара, и вошёл. Земля словно уходила у него из под ног…
13
Он бросился на первый попавшийся стул, который подвернулся ему около двери. Он казался изнеможённым и бледным. Затем подозвал официанта и тоном, говорившим о том, что у него лопнуло терпение, потребовал принести ему графин коньяка. Бар этот больше походил на комнату: с потолка её свешивался большой фонарь, а по бокам стояли деревянные столы и бамбуковые стулья. Сидели за ними крестьяне, рабочие и господа. В центре комнаты, прямо под самым фонарём, стояло несколько горшков с гвоздикой. Странно, но он не забыл того человека, он узнал его с первого взгляда.
Когда он последний раз его видел?.. Он не мог решить, но очевидно, что он видел его за целых двенадцать лет лишь пару раз, и один раз — как раз сейчас — и это потрясло его. Тот человек, без сомнения, изменился, стал почтенным старцем!.. Да проклянёт Аллах слепой случай, из-за которого он подвернулся у него на пути. Он скривил губы в отвращении и негодовании и почувствовал горечь унижения, что разлилась во рту. Как же это было унизительно! Он едва очухался от головокружения, навеянного ему старинными воспоминаниями или этой проклятой случайностью, что произошла сегодня. Теперь он превратился в униженного, разбитого горем поражения человека, нет, слабака… Но несмотря на это, он с удивлением принялся вспоминать отвратительное прошлое, а в сердце его стояла сильная тревога. Сумрак в его памяти отделился от безобразных теней, что долго сражались с ним, словно в знак страданий и ненависти, и среди всех воспоминаний проступило одно: фруктовая лавка, расположенная в начале переулка Каср Аш-Шаук, где и всплыло лицо со смутными чертами. То было его лицо, когда он был ещё мальчишкой; он видел, как он сам ускоряет шаг, приближаясь к тому месту, где его поджидал тот человек, нагрузивший его кулём с апельсинами и яблоками, и он в радости взял его и вернулся к женщине, которая послала его в лавку — не к кому-то ещё, а к своей матери, увы!.. Он вспомнил, как вне себя нахмурился, задыхаясь от гнева, а затем в памяти его возникло лицо того лавочника, и он в тревоге спросил себя, узнает ли он его, если встретится с ним взглядом?.. Вспомнит ли этот человек в нём того мальчугана, который был сыном той женщины?..
Он содрогнулся от ужаса, и силы покинули его дородное, мощное тело, превратившееся, судя по ощущению, в ничто. Он принёс графин и рюмку, налил себе, и жадно, нервно выпил, торопя удел всех пьяниц — сначала оживление, а потом забвение. И вдруг из самых глубин воспоминаний о прошлом перед ним всплыло лицо его матери; он не смог сдержаться, и плюнул. Что же ему проклинать теперь: судьбу, что сделала её его матерью, или её красоту, что пленяла многих и окружила его горем?!.. Вся правда состояла в том, что он был не в состоянии изменить что-либо в своей судьбе, лишь подчиниться предопределению, что растёрло в порошок его самолюбие. Разве было справедливо, чтобы после всего этого он ещё и признал это велением судьбы, как какой-нибудь грешник?!.. Он не знал, чем же заслужил такое проклятие: ведь детей, воспитанных разведёнными матерями и вышедшими в мир, не так уж мало, и, в отличие от большинства из них, от своей матери он видел лишь безупречную ласку, безграничную любовь, и полное потакание, которые не мог обуздать даже отцовский контроль. У него было счастливое детство, опорой которому служили любовь и мягкость. В его памяти всё ещё хранилось множество воспоминаний о его старом доме в переулке Каср аш-Шаук: например, о той крыше, с которой он глядел на другие, бесчисленные крыши, видел минареты и купола мечетей со всех четырёх сторон, и машрабийю собственного дома, выходящую на квартал Гамалийя, по которому ночи напролёт следовали свадебные шествия, освещаемые свечами и в окружении девушек. Там часто возникали драки с применением дубинок, лилась кровь. Он любил свою мать настолько, что больше и любить нельзя, однако в сердце его нарастало смутное подозрение, пускавшее первые ростки странной неприязни — неприязни сына к матери, — которой со временем было суждено развиться и вырасти до огромных размеров в ненависть, похожую на неизлечимую болезнь. Он часто говорил себе, что, возможно, высшая воля могла бы дать ему не одно будущее, а два, — однако у нас никогда не будет двух, и какое бы ни было у нас предопределение, прошлое только одно, и от него не убежишь. И теперь он спрашивал себя — как уже много раз делал это раньше — когда же он понял, что мать не была единственным человеком в его жизни?!.. Совсем невероятно, чтобы он был в этом уверен. Он помнил себя лишь в детстве, тогда его чувствами завладел новый человек — он приходил к ним домой время от времени, и может быть он сам, Ясин, поглядывал на него как-то необычно, с некоторым страхом, и наверное, тот прилагал все свои усилия, чтобы понравиться мальчику и развеселить его. Он вглядывался в прошлое, несмотря на своё отвращение и ненависть, однако обнаруживал там только напрасное сопротивление, как будто то прошлое уже зарубцевалось, словно рана, и ему хотелось бы вообще не знать о нём, особенно когда вспоминал, как тот человек прощупывал его. Было такое, о чём нельзя забыть… Однажды он видел где-то в наполовину тёмном, наполовину освещённом месте, из окна или двери в столовую, сквозь мозаику из синего и красного стекла… там он неожиданно для себя обнаружил — когда обстоятельства требовали забыть об этом — того нового человека, который как будто насиловал его мать, и он не смог сдержаться и закричал, что было сил, из самой глубины души, завизжал, пока к нему в тревоге не прибежала мать и не начала утешать его и успокаивать.