Каирская трилогия (ЛП)
Она ответила ему тихим голосом, указывавшим на её покорность и учтивость:
— Добрый вечер, господин.
Через несколько секунд они уже были в комнате. Амина направилась к столу, чтобы поставить на него лампу, пока её муж вешал свою трость на край кровати, снимал феску и клал её на подушку, что находилась в центре дивана-канапе. Затем женщина приблизилась к нему, чтобы снять с него одежду. Когда он стоял, то выглядел высоким, широкоплечим, крупнотелым, с большим, тучным животом. На нём были надеты джубба [9] и кафтан изящного, свободного покроя, что говорило о его благосостоянии, хорошем вкусе и щедрости. Его густые чёрные волосы с пробором, причёсанные с огромной заботой, перстень с крупным алмазом, и золотые часы подчёркивали его прекрасный вкус и великодушие. Лицо же его было вытянутым, с плотной кожей, ясно выраженными чертами; в целом всё с превеликой точностью указывало на индивидуальность и привлекательность: и крупные синие глаза, и большой нос, соразмерный по своему объёму широкому лицу, и крупный рот с полными губами, и смоляные густые усы с закрученными концами. Когда женщина подошла к нему, он поднял руки, и она сняла с него джуббу, аккуратно сложила её и положила на канапе. Вернулась к нему, развязала пояс его кафтана и сняла его. Также аккуратно сложила его и положила поверх джуббы, пока её муж надевал джильбаб [10], а потом и белую шапочку-тюбетейку. Он потянулся, зевая, и сел на канапе, вытянул ноги, прислонившись затылком к стене. Женщина закончила складывать одежду и присела у его вытянутых ног, начав снимать с него башмаки и носки. Когда обнажилась его правая нога, то показался первый изъян этого красивого мощного тела: мизинец был изъеден от постоянного соскабливания бритвой мозоли. Амина вышла из комнаты и отсутствовала несколько минут. Она вернулась с кувшином и тазиком, поставила тазик у ног мужчины, и застыла с кувшинов в руках в готовности. Мужчина сел и протянул ей руки. Она полила на них водой, и он, долго умываясь, мыл лицо и проводил руками по голове. Затем взял полотенце со спинки канапе и стал протирать голову, лицо, руки, пока женщина относила тазик в ванную. Эта церемония была последней из всех тех, что ежедневно выполнялись в этом большом доме. Вот уже четверть века, как она трудолюбиво, без устали выполняла эту работу, даже скорее с радостью и удовольствием, и с тем же энтузиазмом, что побуждал её заниматься и другими домашними делами незадолго перед восходом солнца и до захода, из-за чего соседки прозвали её «пчёлкой» за непрерывное усердие и активность.
Она вернулась в комнату и закрыла дверь. Вытащила из-под кровати тонкий матрас, положила его перед канапе, и уселась, ибо не позволяла себе сидеть рядом мужем на диване из почтения к нему. Она хранила молчание до тех пор, пока он не позволял ей сказать слово. Он же прислонился к спинке канапе: после долгой ночной вечеринки он казался утомлённым, и веки его отяжелели и сильно покраснели от выпивки, а дыхание было тяжёлым и захмелевшим. Каждую ночь он привык напиваться до пресыщения, а домой собирался, лишь когда его покидал хмель и он снова мог владеть собой, сохраняя таким образом своё достоинство и солидность, которые он любил демонстрировать дома. Его жена была единственным человеком из всех его домочадцев, кто встречал его после ночной попойки, но она чувствовала лишь запах вина, исходивший от него, и не замечала в его поведении чего- либо из ряда вон выходящего и сомнительного, разве что поначалу — после замужества, да и то игнорировала. В отличие от того, что можно было ожидать, она скрывала, что провожает его в такой час, подступая к нему с разговорами, и углубляясь в это искусство. Ему же редко когда удавалось прийти полностью в себя в такое время. Она помнит, какой страх испытала в тот день, когда догадалась, что он возвращается пьяным с ночной посиделки в кафе; ей на память пришло вино, которое она связывала с дикостью, безумием и нарушением религиозных канонов, а это было самым ужасным. Ей стало тошно; страх охватил её. Всякий раз, как он возвращался, она испытывала беспрецедентную боль. А по прошествии дней и ночей ей стало ясно, что во время возвращения его с попойки он был даже ласковее чем когда бы то ни было, и смягчал свою суровость, уменьшая свой контроль над ней, и пускался разглагольствовать. Она присматривалась к нему и верила, хоть и не забывала покорно молить Аллаха, чтобы Он простил ему его прегрешение и принял его покаяние. Как же она хотела, чтобы нрав его стал таким же покладистым, когда он бывал трезвым, и как же дивилась она этому греху, смягчавшему его нрав! Она приходила в замешательство от обнаруженного отвращения, продиктованного религиозными канонами, которое досталось ей по наследству, и от плодов, пожинаемых благодаря этому его греху — покоя и мира. Однако свои мысли она запрятала глубоко-глубоко в сердце и умело маскировала их — как тот, кто не в состоянии признаться в этом, пусть и себе самому. Супруг же её ещё более того старался сохранить своё достоинство и решительность, и от него веяло лаской лишь украдкой, хотя иногда широкая улыбка расплывалась на его губах — когда он вот так сидел, и в нём по кругу бродили воспоминания о весёлой вечеринке, но он вскоре обращал внимание на себя, плотно сжимал губы, и украдкой кидал взгляд на жену. Но как и всегда, находил её перед собой с опущенными долу глазами, убеждался в том, и вновь возвращался к своим воспоминаниям.
По правде говоря, эти вечеринки не заканчивались его возвращением домой, а продолжали жить в его воспоминаниях, в сердце, притягивающим их к себе с ненасытной силой, жаждущей удовольствий от жизни. Он словно всё ещё видел весёлое собрание, украшенное отборными членами общества — его друзьями и приятелями, в центре которого — полная луна, время от времени восходящая на небесах его жизни. В ушах его всё так же звучали анекдоты и шутки, талантом рассказывать которые он был так щедро наделён, когда напивался и оживлялся. Он вновь внимательно, с интересом возвращался к этим шуткам, брызжа гордостью и изумлением, и вспоминал, какое впечатление они производили на людей, каким увенчались успехом, и какой восторг вызвали у друзей. И это неудивительно, так как он часто ощущал, что та значительная роль, которую он играл на вечеринке, была словно заветной надеждой в жизни, и что будто бы вся его практическая жизнь — это потребность, которую он удовлетворяет ради успеха в эти часы, наполненные вином, смехом, пением, любовью, проводимые с друзьями-товарищами, то с одними, то с другими, когда он сочинял про себя приятные песни, из тех, которым подпевает весёлая компания. Он уходил с ними, и приходил, нашёптывая их в глубине души: «Ах… Велик Аллах», — эта любимая им песня, столь же любимая, как и вино, смех, друзья и полная луна — лицо любимой. Ни в одной компании не мог он обойтись без этого. И не обращая внимания на долгий и далёкий путь на другой конец Каира, он отправлялся туда, чтобы услышать таких певцов, как Абд Аль-Хамули, или Мухаммад Усман, или Манилави, где бы они не проживали, до тех пор, пока их песни не находили себе приюта в его щедрой душе, словно соловьи в листьях дерева. Благодаря этим мелодиям он приобретал знания, и приводил их как аргумент во время их прослушивания и пения — а пение он любил всем телом и душой. Душу его приводили в восторг, наводняли ароматы, а тело возбуждали чувства. Конечности же пускались в пляс — особенно руки и голова, — и потому-то он заучил наизусть некоторые отрывки из песен с теми незабываемыми духовными и телесными воспоминаниями, например: «А мне остались от тебя лишь страдания», или же «О, что завтра мы узнаем…, а потом увидим?», или «Услышь меня и приди, когда скажу тебе». Он полагал, что одна из этих мелодий сама спешит к нему, и наводняет воспоминания, чтобы возбудить в нём хмель, и встряхивал головой от возбуждения, а на губах его расцветала страстная улыбка. Он щёлкал пальцами, и вот он уже напевал, если оставался наедине с собой. Вместе с тем, не одно только пение привлекало его и дарило ему удовольствие — оно было букетом цветов, что украшал его, но и сам он был приятным украшением в любой компании, сердечным приветствием искреннего друга и верного возлюбленного, выдержанного вина и приятного остроумия. Но одно дело — слушать пение в одиночестве, как в тех домах, где есть граммофон — без сомнения, это было и приятно, и мило, однако не хватало той же атмосферы, тех же нарядов, той же обстановки, а потому едва ли сердце его могло довольствоваться этим. А ему так хотелось отделить просто песни от пикантных песен, от которых сотрясаются души и соревнуются между собой в подпевании, отпивая глоток из наполненного бокала и наблюдая следы возбуждения на лице и в глазах друга. Затем они все вместе славили Аллаха. Однако вечеринка не ограничивалась лишь воспоминаниями; преимуществом её было и то, что она в результате дарила ему средства наслаждения жизнью, пока покорная и послушная жена так тревожилась, оказавшись рядом в его приятном обществе, когда он углублялся с ней в разговор и сообщал о том, что у него на сердце, так что и сам ощущал это, пусть даже иногда она была не просто какой-то рабыней в доме, а ещё и спутницей его жизни. Так он начинал рассказывать ей о своих делах, и сообщал, что порекомендовал нескольким торговцам из числа своих знакомых закупить растительного масла, муки и сыра и принести ему на случай их удорожания и исчезновения необходимых продуктов из-за войны, которая вот уже три года как перемалывает весь мир. И по привычке, всякий раз, как он вспоминал про войну, начинал проклинать австралийских военных, которые наводнили город, словно саранча, и сеяли повсюду разврат. Он, по правде говоря, приходил в ярость от австралийцев по совсем другой, особой причине — потому что они препятствовали его походам в увеселительные места в Озбекийе, и побеждённый, отказывался от этих планов, разве что совсем изредка, когда выдавался подходящий момент, так как он не мог выставлять себя перед солдатами, которые явно грабили народ и развлекались тем, что безудержно подвергали их разного рода посягательствам и унижениям. Затем он стал спрашивать её о том, как там «дети», как он их называл, не делая различия между самым старшим из них, что был инспектором в школе на улице Ан-Нахасин, и младшим, что учился в начальной школе «Халиль Ага». После он многозначительно задал ей такой вопрос: