Каирская трилогия (ЛП)
Затем наступило время послеполуденной молитвы, что давало отличный шанс потренировать свою душу. Молитву он завершил уже со спокойным сердцем и умиротворением. Он уселся на молитвенный коврик, поджав под себя ноги и распростёр ладони, прося Аллаха о благословении для него в его детях и имуществе, и призывая защитить сыновей от распутства и направить их на истинный путь. Когда он уже вышел из дома, то увидел на улице мрачную демонстрацию, целью которой было вызвать страх, никак не меньше. В лавке он встретил нескольких своих друзей и рассказал им о «сегодняшней шутке», однако он не любил заставать кого-то врасплох, и потому это выглядело скорее как пошлый анекдот. Друзья же сопроводили её смешными комментариями. Он не заставил себя ждать и тут же присоединился к их шуткам. А потом они покинули его, а он продолжал безудержно хохотать… «Шутка», рассказанная в собственной лавке, казалась ему совсем не такой, какой она выглядела дома, у него в комнате. И он даже смог посмеяться над ней, и проявить интерес, так что сказал сам себе, довольно улыбаясь:
— Тот, кто похож на отца, не может быть несправедлив…
21
Когда Камаль постучал в дверь дома, вечер уже приближался решительным шагом, и погружал в сумрак все дороги, аллеи, минареты и купола. Камаль не отказывал себе в неожиданно выпавшем на его долю удовольствии прогуляться: ему позволяли выйти в такой поздний час, чем он очень гордился, для того, чтобы передать устное послание от Фахми. От него не скрылось, что брат доверил это дело лишь ему одному, и больше никому. В атмосфере таинственности, которая окружала это поручение, он ощущал своим маленьким сердечком, что трепетало от радости и гордости, особую важность этой миссии. Он с удивлением спросил, что подвигло вдруг Фахми, и отчего он пребывал в такой тревоге и печали, и даже надел чёрную одежду, в которой казался странным, каким он его никогда до этого не видел. Отец вспыхивает от гнева, словно вулкан, причём по малейшим причинам, а Ясин, несмотря на свои сладкие речи, воспламеняется, словно огонь; и даже Хадиджа с Аишей не лишены злобности. Смех же у Фахми выражался только улыбкой, а гнев хмурым видом; он хранил глубокое спокойствие при всей искренности чувств и непоколебимом воодушевлении. Камаль даже не мог вспомнить, чтобы он видел его в таком состоянии, как сегодня. Он никогда не забудет, как тот ушёл в комнату для занятий: глаза его были опущены, а голос содрогался. Никогда не забудет и того, как брат впервые в жизни заговорил с ним тоном страстной мольбы, немало удивившей его, и даже попросил его запомнить наизусть послание, которое передал ему и заставил повторить много раз. Из смысла этого послания Камаль понял, что дело это связано самым тесным образом с тем странным случаем, который он украдкой подслушал за дверью и затем пересказал своим сёстрам, а между ними загорелся спор. Но больше всего это касалось Мариам, той девушки, что часто перекидывалась шутками с ним, а он — с ней. Он чувствовал к ней симпатию, но иногда она раздражала его. Но он не понимал, что за важность такую представляла эта самая Мариам для спокойствия и благополучия его брата… Почему она одна из всего рода человеческого смогла сотворить такое с его дорогим, замечательным братом?
Тут он обнаружил, что стало темнеть, а темнота окружала жизнь духов и привидений и возбуждала у него одновременно любопытство и страх. Сердце его нетерпеливо спешило проникнуть в эту сокровенную тайну. Но его смятение, тем не менее, не мешало ему повторять вслух послание брата, как он уже декламировал его раньше, пока не убедился в том, что ни одно слово из него не пропало. Он подошёл к дверям дома семейства Ридван, повторяя послание, затем свернул в первый же переулок, который привёл его к входной двери. Этот дом был ему знаком: он неоднократно пробирался в его маленький дворик, в углу которого скрывалась ручная тележка с потёртыми колёсами; он взбирался на неё, и воображение помогало ему починить эти колёса, завести её и отправиться туда, куда душа желала… Он часто заходил в комнаты этого дома без всякого разрешения, и его радушно, с шутками-прибаутками принимали в нём: и сама хозяйка, и её дочь, которую он звал «по юности лет своих» старой подружкой, и почти что привык к этому дому с его тремя комнатами, посреди которых располагался небольшой зал, в котором перед окном, выходящим непосредственно на султанские бани, стояла швейная машинка. Он привык к этому дому так же, как и к своему, с большими комнатами и большой гостиной, где каждый вечер члены семьи собирались выпить кофе. Некоторые вещи в этом доме произвели на него такое впечатление, которое долго ещё потом находило отклик в его душе в молодые годы, например, гнездо горлицы в самой верхней части машрабийи, соединённой с комнатой Мариам, край которого выступал над машрабийей и прижимался к стене, словно части круга, оплетённого соломой и перьями, из которого иногда виднелся хвост или клюв мамы-наседки, всякий раз как она сидела в гнезде. Он вожделенно смотрел на это гнездо, борясь с двумя желаниями сразу; одним из них, позывы которого исходили из самой души его, — было позабавиться и похитить оттуда птенцов, а другим, заимствованным им от матери, — было просто внимательно следить за гнездом и в фантазиях своих участвовать в жизни горлицы и её семейства. Или вот фотография миловидной женщины, что висела в комнате Мариам, и как и она, обладала ярким румянцем, тонкой кожей, миловидными чертами лица и превосходившей своей прелестью тех красоток, чьи лица он рассматривал каждый вечер в лавке Матусиана: он долго смотрел на фотографию, спрашивая себя о том, какая у неё «история». Мариам своим бойким язычком рассказывала ему всё, что знала, а также и то, чего не знала о ней, и тем околдовывала его и вызывала у него живой интерес. И потому-то дом этот не был для него чужим.
Он прошёл в зал никем не замеченный, и бросил мельком взгляд на самую первую комнату, и заметил, что хозяин дома, господин Мухаммад Ридван уже спит в постели — зрелище, к которому он уже давно привык. Он знал, что старик болен, часто он слышал также, что он парализован, и даже один раз спросил у матери, что такое паралич… На что та испугалась и начала просить помощи у Аллаха от той беды, что он только что назвал. Камаль замкнулся в себе и отступил, и с тех пор хозяин дома вызывал у него жалость, а также скрытое любопытство, смешанное со страхом.
Затем он прошёл в следующую комнату, и увидел мать Мариам, стоящую перед зеркалом; в руках у неё было что-то похожее на тесто, которое она разминала и растирала им щёки и шею, и быстрыми, повторяющимися движениями похлопывала по лицу. Затем кончиками пальцев она ощупывала его, чтобы убедиться, что оно мягкое и нежное. При том, что ей уже было за сорок, она оставалась такой же красивой, как и её дочь, любила посмеяться и пошутить. Едва она увидела его, как радостно приблизилась и поцеловала, а потом спросила так, словно терпение её было на исходе:
— Когда же ты вырастешь, чтобы я женила тебя?
На него напало смущение, хоть шутки её и не были ему неприятны. До чего же раздувало его любопытство то действие, которому она время от времени отдавалась, стоя перед зеркалом. Он однажды даже спросил об этом у матери, только та прогнала его криками (а крики были у неё самыми суровыми методами воспитания), упрекая его за этот вопрос, что он не нарочно задал ей. А мать Мариам была с ним мягче и великодушнее, и когда однажды заметила, с каким интересом он наблюдает за ней, усадила его на стул перед собой и приклеила к его пальцам то вещество, которое он поначалу считал тестом, и подставила ему лицо, весело сказав:
— А ну-ка попробуй ты, а я посмотрю на твоё умение!
Он стал подражать её жестам, пока не доказал ей своё умение с присущей ему живостью и радостью. Но такой опыт не удовлетворил его любопытство, и он спросил:
— Для чего вы это делаете?
Она захохотала:
— А ты ещё десять лет подожди, тогда сам узнаешь! А нужно ли ждать? Разве нежная мягкая кожа не лучше сухой?… Вот такая?