Крымские истории
И не помня себя, не утолив жажду мести, стал выбивать шомполом пустые гильзы из барабана нагана, чтобы снарядить его новым смертоносным свинцом. И, как знать, что бы случилось дальше – опоздай Шаповалов хотя бы на миг.
Опомнился он только тогда, когда Шаповалов стал силой его выволакивать из комнаты.
– Пошли, пошли, голубь ты мой, горе-то какое, что ты сам это сделал… Пусть бы… Господь её наказал… Покарал… за грех тяжкий…
Лапшов, неведомо куда, рвался из крепких рук своего батьки названного, а тот, как маленького, всё уговаривал и уговаривал его:
– Нельзя тебе тут находиться. Нельзя, сынок… Господом прошу, не смотри ты на неё!
И он, взяв Лапшова на руки, как не раз выносил его из боя после смертных ран – где и силы находил, и понёс на улицу. На лестнице, не выдержав душевной муки, закричал, от чего Лапшов и пришёл в себя:
– Нету тебя, Господи! Нету! Иначе – не попустил бы, не дозволил бы душу голубиную, сына моего, убить. За что ты так его, Господи! Не жил ведь ещё, только и думал, что жизнь сладится…
Лапшов застонал, вырвался из рук Шаповалова, сам обнял его за плечи и стал успокаивать:
– Не надо, отец. Всё, успокойся, я… уже пришёл в себя.
А Шаповалов, даже отступив от него, стал истово крестить его, приговаривая:
– Спаси, царице, небесная… Свят, свят…
Его командир, сын его и боль его, стоял пред ним совершенно седым…
***
Утром Лапшов был в полку. Все удивились этому и испугались, увидев своего любимого командира совершенно седым и… страшным. Словно две ледышки, незряче, смотрели на окружающий мир его глаза, да в нервном тике билась правая часть лица. Жизни же никакой на нём не было. Человек ещё существовал, но уже не жил…
***
А через два дня, сам, в первом ряду, повёл полк в конной лаве в атаку. С одной Георгиевской шашкой в руке, которую ещё в шестнадцатом вручил ему за доблесть великую Алексей Алексеевич Брусилов. Портупею с ножнами не стал даже брать. Бросил у коновязи.
– Ты, что же это, сынок… Что же ты так, – прохрипел Шаповалов и повис у него на плечах.
Его лицо при этом исказила такая гримаса боли, что на него было даже страшно смотреть.
– Не хороший это знак. Нельзя шашку без ножен. Это знак беды, безнадёги…
– Ладно, отец, будем живы – не помрём, – как-то нарочито-весело, – ответил Лапшов.
– Не отставай, за мной, братцы, – хриплым голосом прокричал он и впервые ударил между ушей своего коня шашкой, плашмя. Тот – от боли и обиды как-то неестественно взвизгнул, вздыбился, и уже не выбирая пути и не видя ничего вокруг от бешенства – понёсся, в намёте, вперёд.
***
А ещё через минуту Лапшов был убит. Пуля ударила ему прямо в переносицу.
И над полем боя раздался дикий, звериный крик Шаповалова:
– Сынок, сынок, родной ты мой, как же это так, Господи! Меня, мою жизнь забери, только его оставь… Пощади, Господи!
Но на это обращение к Богу сами люди никогда не ждут ответа, так как знают, что никто и никогда его не получил.
Видать, Господу не до людей в ту минуту, когда льётся праведная кровь. А может быть и не хочет он ответ давать людям за то, что он сам, по своей верховной воле, лучших к себе первыми призывает. Ему никак не обойтись без верных и самых искренних.
В этом же бою погиб и верный Шаповалов. Да он и искал смерти после того, как не стало сына его названного, его любимца, его судьбы…
Умирал очень тяжело и долго и всё силился что-то сказать своим боевым товарищам. Но кровь, стекая у него изо рта тугой струёй, мешала этому.
И он, затихнув на минуту, с натугой как-то проглотил очередной кровавый вал и еле произнёс только одно слово:
– Рядом…
И товарищи поняли, что просил у них он одного – быть похороненным рядом со своим любимцем и командиром.
На взморье, под могучим каштаном, невесть откуда взявшимся здесь, вырыли они одну широкую могилу и бережно опустили в неё Лапшова, с шашкой на руке, которая так и повисла на Георгиевском темляке, рядом со своим душеприказчиком и батькой названным, дороже кровного и родного.
– Теперь уже не расстанутся вовек, – неведомо для кого проговорил старый урядник, по щекам которого, градом, лились крупные слёзы.
Правда, зная о наступавших временах, не стали формировать даже могильный холм, а всё вокруг замели ветками, лишь отметив на карте место захоронения, хотя и знали, что вернуться сюда, скорее всего, никому не придётся.
А для верности – ещё и провели по самой могиле, в поводу, несколько раз коня Лапшова, который жалобно ржал, пританцовывая ногами, и не хотел уходить от того места, где он явственно ощущал родной запах своего хозяина.
Так и стаяли эти две достойнейшие судьбы. Может, зачтёт им Господь жизнь праведную и честную на этой земле и введёт под сень своих чертог?
Они, как и многие в то время, это заслужили. И ошибались, и заблуждались, но никогда не ожесточались сердцем – к живущим. А за прегрешения свои и платили дороже всех – своей жизнью, которую всегда ставили ниже чести.
Вот честь для них была превыше всего и они никогда не могли пойти на сделку с совестью.
Не смели унизить себя бесчестным поступком.
Таким всегда живётся тяжелее других, они ни на кого не перекладывают свою ношу и ни от кого не ждут милости. Они привыкли больше отдавать людям, нежели брать от них.
И неустанно думаю я – и о третьем герое этой истории, вернее – героине. Почему так случилось?
Ведь любила она Лапшова, любила, и в первую минуту своей неверности ему, когда грубая чувственность взяла верх и она, изнывая от тоски, уступила ухаживаниям князя, она глубоко ненавидела себя, замкнулась, отдалилась от людей.
Казалось, навсегда, потухла её улыбка, ушла из сердца её нежность и участие к людям. Она и в церковь сходила, но на исповедь, правда, так и не решилась. Не посмела.
И, когда льстивый и приторно-сладкий Туманишвили, осыпал её, в буквальном смысле, цветами, картинно вынул наган из кабуры и приставил его к виску, сказал, что если она не пощадит его, не откликнется на его чувство, он – тут же, у её ног, застрелится, она дрогнула и в смятении отступила.
Какой-то червь точил её душу и она, в какой-то миг, подумала: «Ладно, уступлю, лишь раз, а там – забудется. Да и живая я, сколько уже не вижу его? Полгода минуло…».
Проницательный Туманишвили понял её состояние и сделал всё, чтобы она, ни на один миг, не оставалась без его внимания.
И крепость пала. Но, ежели бы кто-нибудь сказал ей, что она предаёт память о Лапшове, отступается от своей любви, пятнает её изменой – она бы ни за что и никому не поверила. Она любила только его. И хотела знать только его.
Но дьявол-искуситель оказался сильнее и изворотливее её и в один миг погубил её душу и святую любовь того, кто и был для неё смыслом всей жизни.
А может быть – и немилосердное время наложило свою печать на эту любовь?
Когда рушились царства, закатывались раньше срока судьбы многих народов, до чистой ли души любимых и любящих…
***
Те, последние, которых мы
помним, были когда-то первыми.
И. Владиславлев
ПОСЛЕДНИЙ ЮНКЕР
Я часто, вечерами, прогуливался по набережной Ялты. Благо, времени было – девать некуда, младшая сестра, с мужем, подарила королевский отдых, которого я и в жизни не упомню.
Целых двадцать один день безмятежной жизни, в прекрасных условиях. Днём я, как правило, пропадал на море, уютно расположившись под тентом – годы, годы уже не те, чтобы, как молодые, жариться на солнце, и дописывал свою рукопись очередной книги, которую надо было сдавать в издательство. А вечером – шёл на набережную, там неспешно ужинал в приморском ресторанчике, с интересом разглядывая толпы и нарядных, и босяковатых отдыхающих.
Сам никогда бы не вышел в людное место в таких шортах, да в майке застиранной и обвисшей, да во вьетнамках – на босу ногу.
Но им было комфортно и глубоко безразлично к тому, что о них думает этот седой, в светлом костюме, мужчина.