Алое и зеленое
— Франсис…
— Ох, милый…
— Франсис, родная, в чем дело? Успокойся.
— Эндрю, дело в том, что я не могу сказать «да». То есть не могу просто сказать «да».
Эндрю разжал пальцы и вынул их из карманов! Вытер ладонь о ладонь.
— Вот как… — Он был в полном смятении и страхе. Точно он впервые очутился в присутствии Франсис, точно настоящая Франсис только что вышла из рамы, прорвав холст, на котором был написан ее портрет. Нужно было подбирать слова. Раньше разговор их мало чем отличался от молчания. Теперь он вдруг сделался чем-то шумным, хрустящим, очень трудным. — Что значит «просто», что ты не можешь «просто» сказать «да»?
Казалось, и Франсис так же трудно говорить, как ему. Она опустила глаза.
— Ну… я не могу сказать «да». Но ты не думай, ничего не изменилось. Просто… Ох, Боже мой…
— Но… но ведь ты меня любишь? Ты меня не разлюбила? — Такого мира, в котором не было бы любви; Франсис, он не знал никогда.
— Конечно, я тебя люблю.
— А я тебя, дорогая моя Франсис, и я очень хочу, чтобы ты стала моей женой. Ты, наверно, сердишься, что я до сих пор молчал, но понимаешь…
— Не в этом дело, и я на тебя не сержусь. Я сержусь на себя.
— Не понимаю…
— Мы оба… очень уж свыклись с этим… слишком свыклись… И все кругом считают, что иначе и быть не может. Это как-то неправильно.
— Ну да. Тебе кажется, что я за тобой не ухаживал, как полагается… что мы слишком хорошо друг друга знаем. Но теперь-то я буду за тобой ухаживать…
— Да нет, что за глупости. Понимаешь, мы с тобой немножко как брат и сестра.
— Сейчас мне вовсе не кажется, что мы брат и сестра, — сказал Эндрю. Никогда еще его так неистово не тянуло к Франсис. Она вскинула на него глаза. — И тебе тоже, — добавил он.
Она задумчиво посмотрела на него, и ее напряженно-суровое лицо немного смягчилось.
— Да. Странно. Хотя нет, не странно. Но я виновата, Эндрю. Я тебе ответила безобразно.
— Ты мне ответила непонятно. Это-то я понимаю — насчет того, что как будто иначе и быть не может. Точно у нас нет своего, мнения. Меня от этого тоже иногда коробило. Но не могло же это все испортить. А что, если начать сначала, как будто мы не знакомы?
— Но не можем же мы…
— Как сказать. Последние пять минут я разговариваю с очень интересной незнакомкой.
— У меня тоже такое чувство. Но это просто оттого, что наша дружба как-то нарушилась. Эндрю, милый, ведь я тебя очень люблю…
— В таком случае… Франсис, может быть, есть кто-нибудь другой?
— Нет, конечно.
— Но тогда что же? Может быть, тебе просто хочется еще подождать? Пусть мы знаем друг друга с детства, но последнее время мы мало виделись. Может быть, нам нужно опять привыкнуть друг к другу?
— Все время чувствуешь какое-то… давление…
— Ну да, ну да… все только и ждут, когда мы поженимся… это ужасно… и я знаю… для девушки… Ах, Франсис, какой же я дурак. Ведь по-настоящему ты отвечаешь мне «да», только поженимся не сразу, подождем еще. Ведь так?
— Да нет, не совсем. Этого я не говорю.
— Значит, ты говоришь «нет»?
— Не окончательно… но это нечестно… я не хочу тебя связывать.
— Я и так связан, я тебя люблю. Значит, ты говоришь «нет»?
— Ты меня заставляешь сказать «нет»!
— Неправда. Я только стараюсь понять, — сказал он жалобно.
— Я не хочу тебя связывать, — повторила она. — А ты меня заставляешь что-то сказать, вот я и говорю «нет».
— Я ничего тебя не заставляю говорить. Я просто прошу тебя выйти за меня замуж. И давно бы просил, если бы знал, что ты так изменишься. |
— Но я не изменилась.
— Ну, это положим. Я просто хочу знать, что ты думаешь. Хочешь, чтобы я подождал, а потом опять спросил?
— Может быть. Но это так нечестно, так нечестно. Ведь я опять скажу «нет». А мне так не хочется тебя обидеть, так хочется, чтобы все было хорошо, как раньше. — Она закрыла глаза, и по щекам у нее потекли слезы, еще и еще. Из кармана отцовской куртки она достала большой белый платок, пахнущий табаком, и высморкалась. Стал накрапывать дождь.
— Ну хорошо, — сказал Эндрю. — Я подожду и спрошу тебя еще раз.
— Я опять скажу «нет», — всхлипнула она.
— А я все равно спрошу.
Минуту они стояли молча под мелким дождем, глядя в землю. Потом Франсис сказала:
— Пожалуйста, не говори пока никому, хоть несколько дней. Сначала я должна сказать папе. Нужно выбрать подходящий момент.
— Хорошо. Но долго я не выдержу. Мама страшно огорчится, а лгать я не мастер.
— Ой, Эндрю, прости меня. Ах, Боже мой! Мне надо подумать, надо подумать. Пойдем пока в дом, выпей кофе. Дождь расходится.
— Нет, — сказал Эндрю. — В дом я не пойду. Я теперь, наверно, вообще не смогу сюда приходить.
— Ну что ты, конечно, ты будешь приходить.
— Едва ли захочется, раз все изменилось.
Они взглянули друг на друга, внезапно охваченные страхом. Слова, даже самые ужасные, можно счесть дурным сном, сквозь который бредешь, спотыкаясь, точно опьяненный испугом. Но холодное прикосновение поступков толкает нас в мир, где страшное должно быть медленно, все до мелочей пережито.
На секунду Эндрю показалось, что это свыше его сил. Он неуклюже потянулся к Франсис, словно хотел схватить ее за руку, может быть, обнять. Но она отстранилась. Еще мгновение они стояли молча. Потом она прошептала:
— Извини, мне так жаль, так жаль, — и, повернувшись, убежала в дом.
Эндрю вышел через калитку на улицу и поднял воротник плаща. Он зашагал вниз, к морю. Море, очень спокойное, лениво лизало прибрежные камни, и от края до края его ровную серую поверхность поливал дождь.
12
Пат сгорал от нетерпения. Было все еще только утро четверга. Воскресенье высилось, впереди, как черный утес. Гора должна была открыться и впустить его, как — он не знал. Заглядывая в будущее, он не видел ничего, кроме того, что будет сражаться. Через неделю в это же самое время он будет человеком, который сражался. Возможно, он будет мертв. Первоначальный испуг растворился теперь в отчаянной жажде действия, тело устало ждать. За два дня, прошедших с тех пор, как ему сказали, он заставил себя принять восстание как реальность. Воскресной мистерии он уже посвятил себя целиком, каждой своей клеткой был связан с этим кровавым часом. Когда час пробьет, он не дрогнет. Только ожидание было лихорадкой и мукой. По ночам он почти не спал — лежал и очень убедительно разъяснял себе, что сон ему необходим. Все в нем болело и дрожало от предвкушения.
Дни были заполнены делами. Он-присутствовал в Либерти-Холле на совещании штабов по согласованию планов Гражданской Армии и Волонтеров и, как всегда, поразился деловитости людей Конноли. Он побывал в Бриттасе на каменоломне, где у них был спрятан гелигнит, который в воскресенье утром нужно было срочно доставить в Дублин. Он проверил все оружие, предназначенное для его роты и спрятанное, порою малыми количествами, в нескольких отдаленных друг от друга местах, и договорился о переброске его по первому требованию. По собственному почину он побеседовал с каждым из своих подчиненных и, ничего им не открыв, удостоверился, что все они, как нужно, снаряжены и готовы.
Пат был одним из самых младших офицеров, осведомленных о плане восстания. Значительное большинство Волонтеров, включая часть офицеров, знали только, что на воскресенье назначены «очень важные маневры» и что «отсутствие любого Волонтера будет рассматриваться как серьезное нарушение дисциплины». Разумеется, все давно были предупреждены, что всякий раз, как они идут на учения с оружием, они должны быть готовы к чему угодно. Но они столько раз ходили на учения с оружием, а потом возвращались домой пить чай. И все же в Дублине чувствовалось брожение, оставалось только надеяться, что оно не привлечет внимания Замка. Пат зашел в оружейную лавку Лоулора на Фаунс-стрит и увидел, что почти весь товар распродан. Покупали патронташи, фляжки, даже охотничьи ножи; говорили, что штыка не сыскать во всем Дублине. Может быть, люди просто запасались в предвидении «важных маневров». А может быть, новость как-то дошла до ушей рядового состава. Это было бы опасно. Ведь еще только четверг.