История моей жизни
Погаснут свечи — луна заглянет в окошко, и снова у нас светло. А Пинес рассказывает о разбойниках, о царях, волшебниках, о далеких морях, о дремучих лесах и о такой красоте, о таких богатствах, что нашу широкую теплую печь я принимаю за беседку, осыпанную алмазами и рубинами, а сопящую рядом со мною маленькую сестренку Фрейду — за принцессу…
Старший сын Пинеса, восьмилетний Мотеле, — мой лучший друг.
Скоро умрет моя мама, и я тоже, как и Мотеле, стану «сиротой», и мы с ним заранее поклялись перед солнцем, что будем навеки товарищами, будем защищать друг друга и делиться всем пополам.
Мы с ним одного роста и одинаковой силы, но я плаваю лучше и быстрее бегаю.
А вот он и сам. Весело скатывается с обрыва и протягивает мне кусочек черного хлеба, густо посыпанного солью.
— Дели сам, — говорит Мотеле и, вполне доверяя, нарочно отворачивается.
Я знаю, что было два кусочка, и что один Мотеле съел по дороге, но я ему прощаю, потому что сам так делаю. Два хороших укуса — и завтраку конец.
И настает наш день. Сначала, конечно, переплываем Тетерев. В ореховой роще находим щавель и тут же поедаем его.
Потом отправляемся на свалку.
Здесь наш клуб. Здесь наша босоногая команда.
Отсюда недалеко до сада священника и загородных баштанов.
В полдень возвращаемся к реке и по дороге, поднимая рубашки, хвастаем животами, туго набитыми вишнями, горохом, огурцами…
— Смотрите, у меня не живот, а настоящий барабан! — кричит один из нас, хлопая ладонью по голому животу.
— А у меня до горла доходит: скоро дышать перестану, — заявляю я.
Жара и пыль толкают нас к реке, но навстречу попадается тетя Сара, и радость летнего дня отравлена.
— Хорош единственный сын! — кричит тетя. — Родная мать умирает, а он весь день шарлатанит по городу… Сейчас чтоб ты мне отправился в больницу!..
И я, сникнув, тихо шагаю по главной улице города Житомира, по Киевской, ведущей к далекой загородной больнице.
2. Сирота
Больница большая, дома все каменные, белые, а по широкому двору гуляют больные. И мальчишка один на костылях гуляет, смешной — халат со шлейфом, а на голове колпак.
Я знаю, где лежит моя мама: там только женщины да старухи.
Кроватей так много, что сосчитать трудно. И все одинаковые, все белые. Вхожу в палату. И хотя я маленький, но меня все видят.
Слышу шопот:
— Это сын девятой койки. Единственный…
— Бедный мальчик!..
Мне становится стыдно. Рукой стараюсь закрыть свежую прореху на рубашке: сегодня зацепился на заборе.
Мама лежит на спине, худая, тонкая и вся из воска.
Подхожу и наклоняю голову. Мама горячей рукой проводит по моим кудрям, так тихо, будто перышком касается.
— Садись, — говорит мама.
И я осторожно, чтобы не шуметь, вскарабкиваюсь на табуретку.
Маме трудно говорить. Она тяжело дышит, будто набегалась.
— Достань на тумбочке… мясо… булку… Поешь, мой маленький… Как тетя?.. Ты слушаешься?..
Рот у меня набит мясом и хлебом, и я утвердительно киваю головой.
— Шимеле! — окликает меня мама.
Она хочет что-то сказать, но не может, и смотрит на меня большими влажными глазами.
Я поел, и мне становится скучно. Думаю о товарищах и от нечего делать играю ногами. Мама делает мне знак.
Я сползаю с табуретки, и снова мои кудри ощущают ласковое прикосновение маминой руки.
— Уж поздно… Иди, мой птенчик… мой маленький…
Я ухожу. На пороге оглядываюсь и вижу прощальные глаза мамы.
В горле закипают слезы, слово «сирота» ударяет по лицу и, спрятавшись за крылечко, прижимаюсь к каменной стене и тихо плачу…
Я — сирота: моя мама умерла. Тетя Сара и сестра моя, Бася, служащая няней в одном богатом доме, весь день плачут.
По случаю траура они сидят на полу без обуви, а меня дядя водит в синагогу и заставляет повторять одну и ту же заупокойную молитву под названием «кадыш».
Мне очень обидно: никак не могу понять, почему умерла моя мама, а не чужая.
К нам ходят соседи утешать нас. Старуха Малке, вдова учителя, набожная женщина, с втянутыми в беззубый рот губами, говорит в утешение:
— Фейге (имя покойной мамы) хорошо сделала… Что ждало ее в будущем? Ей все равно пришлось бы волочить по земле свои страдания… А теперь слезами и муками она проложила себе дорогу в рай, и, может быть, душа ее уже радостно катится в Ерусалим…
Наш сосед Арон Пинес сидит на стуле и говорит взволнованным голосом:
— Оставьте в покое Ерусалим: он бедняку нужен, как богачу милосердие. Вы полагаете, что если еврей умер, мы должны за это славить господа, потому что одним нищим стало меньше на земле. Вот так думают и наши раввины. С одним из них я недавно имел беседу: я стал ему жаловаться на свою судьбу, а раввин мне на это: «Не горюй, мой сын, и не ропщи на бога: за все твои страдания тебе воздастся сторицей на том свете. И как сейчас ты завидуешь богачам, так они будут завидовать тебе, когда будешь в раю…» Тогда я ему в ответ: «Равви, если так, то, будьте добры, переговорите с Мойше Скомаровским — он первый у нас богач, — и я охотно с ним поменяюсь: пусть он завтра займет мое место в раю, а я безропотно отправлюсь в ад, когда мне придет конец…»
Тетя Сара улыбается и благодарными глазами смотрит на Пинеса. А дядя Шмуни готовится к предвечерней молитве, хмурится, кашляет и, видимо, очень недоволен речью соседа.
— Разве Фейгеле умерла? — продолжает Пинес, поощренный улыбкой тети. Ее убили. Взяли молодую, красивую, здоровую женщину и вогнали в гроб. Первый всадил ей нож в сердце черный негодяй — отец вот этих сирот…
Тетя всхлипывает и вытирает слезы передников. Я настораживаюсь: речь идет о моем отце. Мне отчетливо представляется, как отец вытаскивает из-за голенища большой нож и всаживает острое лезвие в сердце мамы.
И я мгновенно перестаю любить отца.
— На слабые плечи женщины, — продолжает Пинес, — черной тучей упала жизнь. Обиды, измены, непосильная борьба и одиночество замучили нашу страдалицу, и она погибла… Но, скажите мне, разве может под такой пресс попасть дочь ростовщика или фабриканта!.. Никогда!.. За нее сейчас же заступятся: бог, царь и раввин… А Фейгеле была бедна. Наш милосердный бог большой аристократ и вековечное еврейское горе ему надоело, Он не любит, когда в его небесные окна стучится бесправная голь…
— Послушайте, Пинес, я прошу вас в моем доме не богохульствовать! неожиданно перебивает соседа дядя Шмуни.
Он дрожит от волнения, и тощее лицо заливается румянцем.
У тети загораются глаза, и она кричит:
— Можешь не слушать, если не нравится… Бог найдет адвоката получше тебя. Уж кто бы говорил…
Тетя вскипает и, забыв о посторонних, обнажает язвы многострадальной жизни… Она рассказывает о том, как отец мой — рабочий на табачной фабрике в Петербурге — сошелся с русской рябой девкой-папиросницей, а жену с двумя малютками бросил на растерзание свирепой нищете…
И еще рассказывает тетя о том, как моя мама, прибыв сюда, в Житомир, поступила кухаркой и отдала все силы свои, чтобы скопить деньги, необходимые нам, ее детям, на дорогу. Но отец, получив скопленные трудом и слезами гроши, не поехал с нами сам, а отправил нас одних в далекий и опасный путь…
Тетя все это рассказывает со слезами в голосе. Сестра моя плачет. Глядя на них, я кулачонками тру глаза, и наше горе представляется мне черной тучей, падающей на наши плечи.
Но время уносит траурные дни, воспоминания о маме блекнут, и я снова на улице среди жизнерадостной голытьбы, согретой солнцем.
Всюду пахнет медом и малиной. Все поспело, все созрело.
Хорошо и вкусно жить на свете!
3. Обида
Да, хорошо и вкусно жить на свете, когда пахнет медом и малиной, и когда созревшие сады источают сладкий сок тяжеловесных плодов, но зато очень плохо, когда ветры срывают листья с дерев, студят воду в реке и заставляют само солнце зябко кутаться в тучах.