История моей жизни
— Почему ты сюда явился?
— Меня пригнали по этапу.
Мне очень трудно говорить. Я не совсем понимаю литовский еврейский выговор и отвечаю так, как говорят евреи в южнопольоких городах.
Входит исправник.
— Добрый день! — низко кланяется Мойше-Бер.
— Ага, день добрый… Знаешь этого? — рукой указывает на меня исправник.
— Знаю, — нехотя отвечает дядя.
— Добре, добре. Он тебе как приходится?
Мойше-Бер молчит.
— Ты не отмалчивайся, а скажи — ваш он?
— Наш-то он наш, паночек, тилько нам он не потребен.
— А я тебя не спрашиваю — потребен или не потребен, раз ваш, то возьми его, нам он тоже не потребен.
Спустя немного мы уже идем по улиде, держим направление к той же Линтупской улице — самой главной в городе.
Мое появление в Свенцянах производит сенсацию.
Родственников у меня действительно оказывается чуть ли не полгорода. Но самым богатым из всех родных оказывается дядя Мойше-Бер. У него собственный дом, хорошо построенный, во дворе, и большой длинный сарай, где несколько десятков женщин чешут лен.
Мой дядя зарабатывает деньги, торгуя льном.
Когда мы приходим и домашние узнают, зачем исправник вызывал Мойше-Бера, меня окружает целая толпа теток, дядей, двоюродных братьев и сестер, прибежавших словно на пожар. Одна из теток, по имени МинеТайбе, взглянув на меня, восклицает:
— Ой, я сейчас в обморок упаду, ведь это же сын Вигдора! Ведь ты Шимеле? Да?
Я кивком головы отвечаю утвердительно.
— Что ж мы теперь будем делать с этим ободранцем? — спрашивает Мойше-Бер, обращаясь к окружающим родным.
— Надо написать Вигдору, пусть он распорядится, ведь это его сын, советует кто-то из родных.
Жена Мойше-Бера — красивая женщина средних лет с. добрыми серыми глазами, взглянув на мои ноги, тяжко вздыхает и говорит:
— Но нельзя же в таком виде его оставить… Он же совсем голый.
— Тебе это не нравится? Так возьми его, поезжай с ним в Вильну и сходи к Вейнштейну, и пусть он по твоему заказу сошьет ему костюм, может быть, даже фрак…
— Ах, Берке, ты настоящий разбойник! А если бы с твоим сыном это случилось, так ты бы тоже смеялся?
Это говорит бедно одетая пожилая женщина с черным платком на голове.
Потом я узнаю, что это одна из сестер моего отца по имени Рашке.
Ее голос, мягкий и добрый, напоминает мне Оксану и Соню, взятых вместе…
Кончается тем, что тетя Рашке, поругавшись со своим братом Мойше-Бером, берет меня за руку и со словами: «Плюнь на них, пойдем со мной!» — уводит меня.
Тетя Рашке — самая старшая из семи сестер моего отца — считается среди многочисленной родни самой бедной женщиной. Она приводит меня в маленький покосившийся домишко, состоящий из сеней и маленькой комнаты, наполовину занятой русской печью. Живет тетя Рашке на жалованье своего мужа — хромого, преждевременно состарившегося человека. Он служит у Мойше-Бера сторожем и получает за свой труд три рубля в неделю.
Когда вхожу в комнату и вижу низенькие два оконца, две скамьи, ничем не покрытый стол и убожество всего помещения, — мне вспоминается тетя Сара с ее вечной нуждой.
Первой заботой тети Рашке было хоть чем-нибудь прикрыть мое наполовину обнаженное тело. Роясь на печке среди тряпья, она громко проклинала Мойше-Бера, подарившего мне старый картуз. Эту фуражку с засаленным козырьком, сползающую мне на глаза, я ношу целую зиму. Старые брюки с новыми заплатаем, положенными тетей, и ватная кофта с загнутыми длинными рукавами составляют мой костюм.
Обут я в большие валенки, наполовину набитые соломой.
Нищенская обстановка, полуголодное существование, вечные разговоры о хлебе и тяжкий непрерывный труд тети Рашке меня не особенно смущают. Я отчасти даже доволен, что попал в это гнездо нужды, — с бедными чувствуешь себя легче.
Тетя Рашке меня подробно расспрашивает, когда и где умерла моя мать. В ее голосе я улавливаю мягкие задушевные нотки, ласкающие меня, и я гляжу на нее с благодарностью и уважением.
Проходят несколько дней, и я привыкаю к окружающей меня обстановке и становлюсь настоящим свенцянжим гражданином. Меня скоро узнают все двоюродные братья и сестры и относятся ко мне как к человеку, больше их видевшему и знающему. Среди подростков я, конечно, имею успех, но зато старшие на меня смотрят не то с сожалением, не то с презрением и нередко запрещают детям очень дружить со мной.
Чаще всего я посещаю дом двух моих теток — старых дев МинеТайбе и Лее-Рохе. Им достался в наследство от деда дом, разделенный сенями на две равные половины.
В одной половине живут они, а в другой — еще один брат моего отца Айзик, его жена и сын Арон. От мальчишек- моих двоюродных братьев — я узнаю, что дядя Айзик и его сын Арон известны всей округе как самые смелые и отчаянные конокрады.
После тети Рашке наилучший прием мне оказывает дядя Айзик.
Это — единственный блондин из всех Свирских. Он большого роста, широкоплечий, с широкой густой бородой. От него так и веет огромной физической силой и ничем не заглушаемой жизнерадостностью.
— Вот это я понимаю, сразу видно, что сын Вигдора. Черный, как уголь, и глаза жулика, — так приветствует дядя, дружески хлопнув меня по спине. Аппетит есть у тебя? — спрашивает он.
Я, смеясь, отвечаю:
— Конечно, есть.
— Ну, так садись.
Тетя Цивье — его жена — ставит предо мною горячую картошку, селедку и подает полкаравая хлеба.
— Ну, покушай себе немножко, а потом расскажи, какими дедами ты занимался в Одессе, какие у тебя там были фабрики, заводы, банкирские конторы, — ведь я же вижу, что ты из богатых.
Меня не смущает насмешливый тон дяди: в нем очень много добродушия. Быстро привыкаю к нему и очень подробно рассказываю о моем житье-бытье. Но когда дохожу до того, как меня арестовали и как я по этапу пришел в Овенцяны, он просит, чтобы я подробно ему рассказал о моей тюремной жизни. Особенно интересуется он тем обстоятельством, что не только в одесской тюрьме, но и в николаевской, харьковской, киевской, минской и виленской тюрьмах, куда попадал с очередными этапами, я исполнял роль звонаря, пользовался хорошим арестантским пайкам и не терпел никаких обид.
— Это-таки правда, в тюрьме скорее найдешь хороших людей чем у нас на воле, — говорит он.
Раз в неделю на Торговой площади происходит конский базар, куда меня берет с собой дядя Айзик. Дядя — большой любитель и редкий знаток лошадей. Крестьяне его знают. Тайно они его ненавидят как конокрада, но из боязни обращаются с ним очень вежливо.
В один из базарных дней дядя Айзик, увидев у знакомого крестьянина небольшого роста гнедую лошадку, подходит к ней, гладит ее, ласково заглядывает лошади в глаза, а затем неожиданно наклоняется, просовывает голову под живот лошади, обхватывает ее руками и поднимает на себя. Литовцы, в серых полушубках, с трубками в зубах, приходят в восторг и, ласково трепля дядю по плечу, повторяют:
— Ну, и сильный жидюга… Добрый мужик из тебя вышел бы…
Дядя ухмыляется, польщенный похвалой.
Тетя Мине-Тайбе и Лее-Рохе живут не плохо. Всегда у них чисто, хорошие вещи, стулья, столы, шкафы, комоды, все в порядке, хорошо едят, одеваются не хуже самых богатых хозяек города. У них бывают чиновники — акцизные, из ратуши, из полицейского управления. Тети их угощают водкой, закуской, и я никак не могу понять, откуда у них такое богатство. Потом уже от тети Рашке узнаю, что тети, хотя и старые девы, но очень красивые, получают свой доход от тех самых чиовников, что так часто посещают их дом.
На углу Линтупской и Казначейской улиц стоит больших размеров деревянное здание, принадлежащее Перецу Окуню — двоюродному брату моего отца. Окунь, его жена Ципе, дородная, большая женщина, и два сына живут в этом доме.
Чем занимается дядя Окунь, я не знаю, но он молится три раза в день, аккуратно посещает синагогу и считается хорошим, солидным хозяином. Снаружи нет никакой вывески, а между тем внутри происходит то же самое, что бывает в харчевнях, кабаках, дешевых трактирах.