История моей жизни
Незаметно делаю еще один шаг, осторожно заглядываю в бадейку: вижу коричневый картофель, различный соус, рисовую кашу, объедки черного и белого хлеба, и по бокам куски жира…
Меня всего трясет, голова кружится, шумит в ушах, из горла вырывается сухая колючая икота, и мне становится жарко.
Собака косится и рычит. Тогда я наклоняюсь, делаю вид, что схватил камень, и замахиваюсь. Собачка с визгом отбегает прочь.
Тут уже и я не зеваю: быстро подхожу к посудине, вылавливаю большую картофелину, запихиваю в рот, снова запускаю руку, тащу полную горсть скользкой каши… Но в этот момент выходит человек с серьгой, и я отскакиваю.
— Мальчик, подойди сюда! — говорит он ласковым голосом.
Я ни с места: боюсь.
— Не трону я тебя, — продолжает он. — Ты кушать хочешь? Да?.. Ну, иди сюда, глупенький!.. Не трону же я!.. Ты по-русски не понимаешь?..
— Нет, понимаю! — осмелев немного, кричу в ответ.
В это время из стеклянного коридора показывается горбунья с длинным, тонким лицом. Из-под красного повойника выбиваются кольца темных волос. Черными глазами дотрагивается она до меня, и я невольно начинаю отступать.
— Экий ты глупыш! — укоризненно говорит мужчина. — Не стану же я тебя обижать за то, что жрать хочешь…
Начинаю верить ему, но меня пугает горбунья.
— Не бойся, говорю тебе… Ну, иди же… Я накормлю тебя…
Последние слова окончательно убеждают меня, и я подхожу к нему.
Спустя немного я сижу на кухне в институтской столовой и уписываю жаркое с белым ситным.
Имя мужчины — Филипп. Он из Тульской губернии.
Застрял в Житомире после солдатчины. Служит при столовой буфетчиком. Горбунью зовут Оксаной. Служит стряпухой. Все это я узнаю впоследствии, а сейчас давлюсь неразжеванной картофелиной, и от жадности начинают болеть челюсти.
Филипп и Оксана стоят подле с улыбающимися лицами и учат меня есть.
— Ты не торопись, а то рот устанет, — ласково говорит Филипп.
А я не в силах удержаться и глотаю большими кусками хлеб и мясо. Жевать я уже не могу: челюсти немеют и отказываются служить, а голод еще не утолен, и глаза мои измеряют горбушку ситного и горку недоеденного картофеля.
Мне хочется съесть все до последней крошки, но я не в состоянии: болит рот, саднит в горле, и что-то застревает в груди.
От напряжения у меня выступают слезы…
— Ах, мой бедный хлопчик, до чего ты изголодался!.. — причитывает надо мною Оксана.
Филипп ножом разрезает хлеб на маленькие кусочки.
— Вот так лучше будет… Не торопись, — говорит он и прибавляет, обращаясь к Оксане: — У нас такая история была: вышел наш пастух из лесу, где заблудившись был… пять ден не жравши… Подали ему хлеба да щей, а он давай кусать большими порциями и — вот история! — поперхнулся чевой-то и… помер.
В кухню входит толстая-претолстая женщина. Экономка Хася Мэн, как я узнаю потом. У нее несколько подбородков, спина и плечи жирно-мясисты, живот бочкой, а сама веселая и даже смеется.
— Где вы этого жука нашли? — спрашивает, а сама шарит по столу: не дали ли мне чего лишнего?
И начинается допрос. Я отвечаю на чистом русском языке, и мой звонкий голос среди тишины рассыпается по всей обширной кухне.
Когда я говорю, мои слушатели обмениваются многозначительными взглядами, и я понимаю, что они удивляются мне, маленькому мальчику, так хорошо рассказывающему о себе.
— Он говорит по-русски, как священник, чтоб я так жива была! восклицает Мэн, и от веселого смеха у нее трясется живот и прыгают все подбородки.
Меня рассматривают, как редкого зверька. Оксана приходит в восторг от моего «кацапского» выговора, от моих иссиня-черных кудрей и от моего маленького роста.
Я сыт и обогрет. Обиды дня, выпадая из памяти, плывут в далеком тумане, и мне становится весело. А когда уходит Мэн, я окончательно осваиваюсь и заявляю:
— Мне здесь нравится… Хочу всегда тут быть…
Филипп и Оксана смеются.
— Видишь ли, паренек, у нас такая история, — говорит Филипп, — дом казенный, а Мэны — наши хозяева — гораздо строги насчет чужих. Вот какая история!
— Нехай! — восклицает горбунья. — Я хлопчика к себе возьму. Хочешь со мною на печи спать? — обращается она ко мне и втягивает меня в свои большие черные глаза. Мне немного страшно, но я из вежливости утвердительно киваю головой.
Оксана прячет меня на печи из боязни, что могу попасться на глаза самому эконому — мужу толстой женщины, человеку строгому, жадному и неумолимому.
А мне что!.. На печи тепло, уютно и сытно. Когда поднимаюсь на ноги, достаю рукою потолок. Интересно! Оксана часто угощает меня то коржиком, то хлебом, обмазанным гусиным жиром, а то и котлетку подсунет. Игрушкой служит мне сундучок Оксаны. В нем все достояние горбуньи: наперстки, пуговицы, ленты, кофточки, иголки и всякая иная мелочь. От нечего делать занимаюсь шитьем: к ленточкам пришиваю пуговицы, а из кофточки делаю мешочек.
Оксана все позволяет, а если я уж очень расшалюсь, уговаривает меня ласково-певучим голосом.
Вечер. На стене перед длинным столом горит лампа.
Лежу на теплой печи. Мне очень хорошо. Так еще никогда не было. Подо мною — мягкое ватное тряпье, а голова лежит на всамделишной подушке. События дня блестками носятся предо мною. Я кому-то улыбаюсь и засыпаю.
7. Опасная игра
Вот зажился я где! Прошла зима, отгремела весна, и снова сияет горячее лето, а я все еще здесь, и убежищем служит мне институт со всеми его дворами, корпусами, классами и садом директора.
Меня все здесь знают, и я всех знаю. Ко мне так привыкли, что уже не замечают и не интересуются. Бегает, мол, какой-то мальчик по институту — и пусть себе бегает.
Из взрослых самыми близкими мне лицами считаю: Оксану, Филиппа и сторожа Станислава. Последнему лет шестьдесят. Он — отставной николаевский солдат и поляк по рождению. Усы у него длинные, серые и висят вилами ниже подбородка. Станислав — старик бодрый, крепкий и работать еще умеет. Разговаривает он только со мною.
В непогожие дни забираюсь к нему в будку, и здесь на узенькой скамейке старик, попыхивая трубкой, рассказывает мне очень много интересного.
Станислав, как и Пинес, хороший сказочник, но в рассказах старика редко встречаются черти да короли: он все больше рассказывает о бедняках, о богачах и еще о том, как мучают солдат.
Говорит Станислав на трех языках сразу: на польском, украинском и русском. Вначале я плохо понимал его, а теперь, обжившись с ним, я хорошо усвоил жаргон старого солдата, и мы часто и подолгу ведем с ним дружеские беседы.
— Паны, — говорит Станислав, — дюже жадные, як волки: по три, по четыре маентка мають. а у бидных остатый навалок отымают. У нас, на Польше, — шо ни шляхтич, то начальник… Вот это начальники и обмоскавили королевство польское… А народ хлиб жует с мякиной…
— А сколько их?
— Кого?
— Да вот этих начальников?..
— А хиба ж я их считал? Тильки их дюже много не бывае, бо им простору треба…
— А бедных много?
— Як звизд на неби, — уверенно отвечает Станислав.
— Так почему же бедняки не убьют этих?
Старик выдергивает изо рта трубку, плюет сквозь зубы, хитро прищуривает глаз и в свою очередь спрашивает:
— А почему одын чабан агромадную череду гоняить? А потому, хлопчик, шо скотына разума ны мае. Понял?
Я утвердительно киваю головой, хотя вопрос для меня не совсем ясен.
Сегодня Станислав молчит: сегодня такая жара, что даже думать трудно, не то что говорить.
Не знаю, куда себя деть: всюду горячий свет. Над головой пожаром дышит солнце и срывает тени с домов.
В саду директора неподвижный зной сушит листву и цветы; и ни одна птичка не пискнет, ни одно дерево не вздохнет.
На мне — холщевые штанишки и красная косоворотка, сшитая Оксаной из старой юбки. Но и это одеяние кажется мне лишним.
Истомленный жарой, брожу в одиночестве, шатаюсь по дворам института, ищу прохлады.
На первом от улицы дворе в дальнем углу между флигелем учителей и домом директора прячется колодец, накрытый четырехскатной крышей. Посреди сруба висит на толстой цепи большое, окованное железными обручами, тяжелое и широкое ведро, вроде бадьи. Цепь намотана на толстом бревне, продетом через центр огромного деревянного колеса с натыканными палочками для рук.