Дорога неровная
— А куда ее изолировать? — развел руками Егор. — У нас одна кровать, вот и спим: я с краю, мать в середине, а дочь у стены.
— Вы с ума сошли! — возмутился доктор. — С тифозной больной спать рядом! — Да вы чудом не заразились! Подумайте о дочери, молодой человек!
Доктор не раз заходил к Ермолаевым, приносил лекарства, но улучшения не было, и в одно из своих посещений сказал:
— Сегодня будет кризис. Или выживет, или, — он посмотрел на Ермолаева честными глазами, — не обессудьте, если будет второе. Я сделал все, что мог, и если были бы на свете более эффективные лекарства, чтобы сбить температуру, можно было бы надеяться на лучший исход, а так… — доктор зло хрустнул пальцами и ушел, пообещав зайти на следующий день.
Ермолаев посмотрел на жену и, чтобы не испугать Павлушку, отошел к окну, заплакал беззвучно, по-мужски. К нему подошла Мироновна, до того молча сидевшая у постели больной, погладила Ермолаева по плечу:
— Егорушка, не гневись на старуху, послушай меня. Разведи покруче соль и прикладывай соляную тряпицу к голове Валентины. Жар-от и спадет, соль его на себя примет, а там — Бог даст…
Егор бросился по знакомым собирать драгоценную соль, и к вечеру насобирал половину солдатского котелка. Всю ночь, уложив спать Павлушку, он прикладывал холодные соляные компрессы на лоб жены. Утром пришел доктор, едва коснувшись ладонью лба больной, присвистнул: Валентина улыбалась робкой улыбкой человека, вернувшегося с того света.
— Ну, дружище Ермолаев, — развел он в изумлении руками, — прямо чудо какое-то! Честно говоря, шел к вам констатировать смерть, но… — он улыбался широко и радостно. — Чем вы ее воскресили?
— Мироновна подсказала, — кивнул Ермолаев на старушку, спавшую на полу, и добавил с нежностью. — Умаялась Мироновна. Соляные компрессы всю ночь вместе с ней на лоб Валентине прикладывали.
Валентина медленно поправлялась. Похудевшая — кожа да кости — тенью бродила по квартире, боясь выползти на улицу.
— Ты бы подышала свежим воздухом, Валюша! — уговаривал ее муж. — Вон благодать какая! Весна! Давай, помогу.
— Щё ты, щё ты! — испуганно махала руками Валентина. — Я ведь не человек — пугало, настоящее чучело. Голова голая, пузо — как барабан, люди поди-ка спужаются, как увидят.
Часто забегал Андрей, спрашивал, есть ли вести от Анютки. Валентина, глядя на него, ладного и стройного, на его красивое румяное лицо, волнистый чуб, который выбивался из-под шапки-кубанки, думала, что было бы намного лучше, если б Андрюшка и впрямь уворовал Анютку. Вот где она, шалапутная сестрёнка? Вспоминая о ней, Валентина не могла сдержать слез, ругала себя за вредное свое поведение.
Тайна исчезновения Анютки и ее подруги через две недели раскрылась легко и просто, когда родители Маши получили письмо. В конверте вместе с письмом от Маши лежала и коротенькая записка Анюты: «Валечка и Егор! Уезжаю искать счастье. Получка в книжке про Робинзона Крузо, не беспокойтесь обо мне: у меня деньги есть. Поцелуйте за меня Павлушку. Желаю вам сына. Ваша Анна Буркова».
Зато письмо Маши было пространное, все в голубых разводах, видно, писала Машутка и плакала в три ручья: «Милые мои тятенька и маменька! — читал Егор. — Не гневайтесь на меня, но не могу я больше оставаться здесь. Мы с Анюткой под угрозой смерти. К нам обратились двое парней и попросили дать каких-нибудь лекарств, чтобы, к примеру, глаза были на самом деле здоровы, а как проверять, то больные. Не хотели в армию Красную идти, богатеи проклятые! Мы им дали мази, а они нам за это пятьсот рублей. А только на комиссии их все равно признали годными. Мы так и хотели сделать, а то, ишь, в Красной Армии не захотели служить, хитрые какие. И вот к нам пришла одна ихняя мамаша, сильно ругалась и сказала, что нам будет конец. Вот мы и решили бежать. Мы вам ещё напишем. Остаюсь всегда ваша верная дочь Мария».
Валентина по своему обыкновению сначала вспылила:
— Ну, это надо же, щё удумали брандахлыстки две! — а потом заревела в голос. — Ой-оченьки! Да ведь её зарезать могли за это, ой, шалапутная сестрёночка моя, да где же ты! — и опять свалилась в жару.
Однако с нервной горячкой доктор справился быстро, и Валентина стала медленно набирать силы.
Быстрому выздоровлению мешала беременность. Ела она плохо, через силу, и поминутно бегала к ведру: тошнило от каждого куска еды, от малейшего запаха. Желудок принимал одну колодезную воду, и то не со своего двора, а с соседней улицы. Егор дивился странным причудам жены, но безропотно таскал воду, потому что Мироновна строго-настрого велела потакать всем капризам беременной Валентины, дескать, успеешь, мол, побурчать, а пока — терпи, поскольку беременные бабы все такие привередливые.
Три дня схватки мучили Валентину. Она кричала во всё горло, стонала так, что даже на верхних этажах, где располагалось отделение милиции, было слышно. Валентина, крутая характером, совсем не выдерживала боли.
— Ой, лишенько, — выла во время очередного удара в спину. — Ну, Егор, даже не подходи! Ой-оченьки, родить бы скорее! Маменька, родненькая, да пощё ты меня бабой родила, пощё я баба — не мужик! У-у-у, Егор, кобель, леший-лешачий… — награждала она ругательствами мужа, и видеть его не желала.
Ермолаев ходил бледный с темными впавшими глазницами от бессонных ночей и курил беспрестанно. Холостые милиционеры беззлобно подшучивали над ним, мол, и кого же это ты, приятель, законопатил жене, что разродиться не может. Женатые авторитетно заявляли, что ребенок «идет попой или поперек лежит». Но вскоре все притихли, старались поменьше быть в помещении, где, казалось, даже стены стонали от Валентининых криков.
Егор никогда не видел рожавших женщин, первая его дочь родилась без него, и сейчас, видя, как мучается Валентина, от острой жалости к ней и боязни, что не выдержит жена и умрет, он чуть не плакал, ругая себя за свою мужскую нетерпеливость, за свое желание иметь ребёнка. Где бы ни был Егор, он постоянно думал о жене, мучаясь, что не может ей помочь, и в ушах, даже если был в городском наряде, звенел крик: «Ой-оченьки, видно смертушка моя пришла, ой, умру я-а-а!..» И Егор молил всех чертей, ангелов, чтобы жена осталась жива.
Валентина панически боялась докторов и больниц, отказывалась ехать в родильное отделение, почему-то вбив себе в голову, что, войдя туда, она уже обратно не выйдет. Потому полностью доверилась Мироновне и её знакомой старухе-повитухе. Та поила роженицу травами, шептала заклинания, но ослабленная тифом Валентина никак не могла разродиться, потому что плод лежал, и в самом деле, неудобно, и его прежде надо было развернуть, а это было не под силу повитухе. И Егор не выдержал воплей жены, привёз акушера из городской больницы.
Валентина до того отупела от боли, что её даже не волновали крики Павлушки за дверями: «Мамочка, мама, почему ты плачешь?» Она равнодушно встретила седенького старичка в белом халате, апатично выполняла все его просьбы, думая лишь о том, что далеко бабка Авдотья, уж она-то наверняка бы помогла.
Старичок осмотрел роженицу, строго приказал старухам кипятить воду, а Егору велел уйти. Довёл его до двери и доверительно вполголоса посоветовал:
— Ну, батенька, молитесь что-ли, если умеете. Чем смогу, тем помогу. Случай тяжелый, да-с… Да и вообще, неизвестно, кто родится после тифа. Беременная женщина, пережившая тиф — случай уникальный… Да и вы, батенька, хороши: не могли меня раньше пригласить.
Ермолаев сидел у себя в отделении, зажав уши ладонями, на миг отняв их, чтобы закурить, поразился тишине: Валентина молчала. Умерла? Он сорвался с места, прогрохотал сапогами по лестнице, рванул дверь, сорвав крючок, протопал через кухню к двери, за которой лежала Валентина. Хотел войти туда, но на пороге возникла повитуха и решительно преградила ему путь:
— Куды прёшь в сапожищах? Грязищи-то наволок, ирод! Здесь тебе, поди-ка, не ваш милицейский околоток, — она зашипела гусыней и пошла на Ермолаева грудью.
— Неужто… — Ермолаев никак не мог вымолвить страшное слово. — Неужто… отошла?!!