Дорога неровная
Валентина любила чаевничать. Говаривала, бывало, что без чая она и не сыта. А теперь при жизни солдатки да еще в чужой неприветливой деревне, пожалуй, придется и на одной воде жить.
Сестры пили чай, настоянный на травах, раскрыв единственное окошечко, затянутое бычьим пузырем. Светлее стало в избушке. И на душе, вроде, посветлело. Сестренка тараторила без умолку, рассказывая свои девчоночьи новости.
— Дяди Павла Мишка меня щапотницей обозвал, так я его вздула, а Нюшка Ерашова меня да Павлика дяди Никодима женихом да невестой дражнила, я ее догнала, ох и надрала за волосья…
Валентина слушала ее и думала о своем. Бедовая растет девчонка, верткая-юркая, сорви-голова, атаманша. Местным мальчишкам не уступает, дерется, как лешачонок. Не то, что Валентина, она-то в детстве послухмяная была, из маменькой воли не выходила. Да и как посамовольничашь, коли мать выпускала ее со двора в поле рожь жать и на шею колокольчик вешала, а сама потом выходила во двор, прикладывала ладонь к уху и, насторожившись, слушала, звенит ли колокольчик, работает ли дочь, не сбегла ли куда с парнями. И чуть что — ковыляла на больных ногах к полоске, грозя палкой. Ох, было бы немало ссор у маменьки со своевольной Анюткой, коли маменька жива была да жили бы они в отчем доме. Теперь вот не надерется много Анютка, нет у нее защитника, он сам дерется где-то за царя-батюшку, ох, и где же ты, Феденька? А заневестится Анютка, замуж отдавать надо будет, а за кого? Да главное — с чем? Из чего приданое девке справлять? Бают в народе, что девка без приданого, что лошадь без уздечки…
Сидела так Валентина, чинно наливала чай в фарфоровое блюдечко — барыни подарок — и медленно потягивала горячий чай из блюдечка, слушала вполуха сорочью трескотню сестры и вдруг ясно услыхала за окном: «Валек!»
— Феденька! — вскричала заполошно Валентина, выронила глиняную кружку с чаем, опрокинув табурет, бросилась к двери. — Феденька! Вернулся, родимый!
Сестра с испугом наблюдала за Валентиной: Господи, да что это с ней?
Валентина в сильном волнении выскочила на низенькое, пристроенное Федором, крылечко, окинула взглядом дворик, огороженный плетнем из ивовых и черемуховых веток. Пусто. Никого нет. А может, он у оконца стоит, на улице? Распахнула калиточку, выбежала на улицу. Никого… Только у соседнего забора сидела собака. Увидела Валентину, зевнула широко и убралась в подворотню. А за их домишком уходила вдаль дорога, скрывалась за березовой рощей. По этой дороге ушел и не вернулся Федор. И сейчас дорога пуста.
Тоскливо оглядывала Валентина добротные дома, с надеждой всматривалась в дорожную даль. Ни единой души. Померещилось…
Шатаясь, вернулась Валентина через двор в избу. Подняла опрокинутый табурет и грузно села, не обращая внимания на сестру, следившую внимательно за ней испуганными глазами. Вновь в безысходной тоске Валентина окинула взглядом бедное свое жилище. Все здесь, в доме, и там — во дворе, сделано хозяйскими руками Федора. Только хозяина самого нет. Померещилось…
— Приблазнилось… — пробормотала Валентина. Помолчала немного и велела сестре: — Подомовничай-ка тут, а я до баушки Авдотьи добегу за Павлушей.
Торопливо собралась. Надо, надо к бабке Авдотье. Пусть раскинет карты, скажет, что жив Федор, пусть скажет, что скоро вернется домой невредимый, пусть даже покалеченный малость, все равно Валентина его любить будет, и детей у них родится много, и жить они будут в достатке и счастии.
Валентина бежала тропкой возле глухих заборов к Никодимовой избе.
Стояли последние дни августа, приближалось бабье лето, но погода стояла слякотная, моросил нудный дождик, как осенью. Небо, затянутое низкими синими тучами, все сыпало и сыпало водяную пыль. Время — недалеко за полдень, а уже сумрачно, скоро, глядишь, и вовсе станет темно.
Валентина бежала, а душа стонала от невыносимой боли: «Господи, Феденька, родной мой, вернись жив-здоров, изболелась я по тебе, сердечный ты мой…»
Улица была пустынна, и она могла обливаться слезами сколько угодно — никто не увидит, а если и увидит, то не пожалеет. И это было неслучайно.
Валентина не знала, что в стародавнюю пору, аж в 1653 году православная вера на Руси раскололась на два течения, потому что патриарх Никон стал проводить реформу с целью укрепления церковной организации с уклоном на греческую церковь. Однако среди духовенства по этому вопросу единства не было, более того, протопопы Аввакум, Иван Неронов и Даниил заявили, что не гоже вести богослужение по книгам греческого образца, что греческая православная церковь утратила «древлее благолепие», и уж вовсе не стоит перенимать трехперстное крестное знамение, тогда как на Руси издревле принято двухперстие. Они даже подали протестную грамоту царю Алексею Михайловичу (отцу Петра I), но тот во всем поддерживал Никона, и протопопы оказались в опале.
Среди защитников «старой веры» было немало знати, но в основном — простой люд, посадские и крестьяне, которые усиление феодально-крепостного гнета связали именно с церковной реформой Никона, потому-то в народе живой отклик имели проповеди расколоучителей, провозгласивших наступление «последнего времени» и воцарение в мире антихриста, и что царь и патриарх — слуги антихристы и выполняют его волю, губя землю Русскую и православный люд.
В ответ на это Церковный собор в 1666 году предал анафеме старообрядцев и принял решение о наказании: старца Аввакума сослали в Пустоозерский острог в Сибирь. Не с тех ли времен Сибирь стала местом наказания всех, кто попадал в опалу? Его последователи, возмущенные репрессиями, вновь пошли в народ, но уже проповедуя активное сопротивление «новой вере» даже путем самосожжения. Те, кто не хотел завершить свою жизнь таким способом, бежали в глушь лесов Поволжья, Севера, подались к рубежам страны, влились в Донскую вольницу. В своих общинах они все также совершали прежние обряды, молились прежним иконам, даже создавали свои школы-грамотицы, где обучали детей старой вере. И поскольку преследования продолжались, стали вспыхивать бунты, и когда разгорелась Крестьянская война под предводительством Степана Разина, староверы охотно присоединились к нему, хотя патриархом был уже другой человек. И самыми упорными в бою были именно бородачи-старообрядцы, которые свято верили, что с возвратом Руси к старой вере и простому люду жить станет легче.
Однако немилость царская не миновала и самого Никона, которому мало показалось быть «вторым „я“» царя Алексея Михайловича, ему хотелось стать «отцом отцов», но царь, чувствуя, как реальная власть переходит к Никону, решил отстранить его от своих дел, и начал с того, что однажды просто не пригласил его на свой пир. Взбешенный Никон отказался от патриаршества и, несмотря на уговоры царя, ушел в Воскресенский монастырь, ведь ему надо было или все, или ничего, и в том самом году, когда старообрядцев предали анафеме, Никона официально лишили сана.
Новый царь, Федор Алексеевич, пытался приблизить к себе опального патриарха, однако патриарх Иоаким сближения не допустил. Мало того, Никона подвергли допросу по тремстам обвинительным статьям и поместили его без права выезда в келье Кирилло-Белозерского монастыря. Лишь накануне смерти ему было разрешено удалиться опять в Воскресенский монастырь, до которого Никон живым так и не доехал. Федор Алексеевич, чувствуя себя виноватым, лично участвовал в похоронах, неся его гроб, добился потом и разрешения у Церковного собора вечно поминать Никона в сане патриарха.
Пришедший к власти Петр I, учел ошибки своих царственных родственников, и чтобы оградить себя и своих потомков от посягательств патриархов на неограниченную власть монархов, в 1721 году учредил Духовную коллегию, переименованную впоследствии в Святейший Синод. Священники стали государственными служащими, получающими твердую зарплату и полностью зависимыми от царя, упразднено было и Патриаршество. Петр ослабил и давление на староверов. Именно в те времена старообрядцы разделились на поповцев и беспоповцев. Первые признавали необходимость духовенства и всех церковных таинств, жили они в основном на реке Керженце, в Стародубье на Дону и Кубани. Так что называть всех старообрядцев кержаками по названию реки Керженец, изобиловавшей староверскими скитами, не совсем правильно в том смысле, что кержаки — люди до конца приверженные старой вере, потому что именно поповцы-керженцы в 1800 году пошли на соглашение с официальной церковью, подчинившись местным епархиальным архиереям, но сохранив при том свою обрядность. И все-таки прозвище это покатилось по Руси, превратившись в конце концов синонимом слова «старовер».