Чего же ты хочешь?
Лет до сорока своей жизни Александр Максимович Зародов мало был заметен на ученом горизонте; если он и был светилом, то светилом десятой, а то и двадцатой величины. Бойкий, подхватистый, всюду успевающий, но все же не излучающий никакого собственного света, только по мере возможности отражающий чужой, никакими талантами он не отличался, и люди привыкли думать, что их у него и нет. Лет же с десяток назад звезда эта вдруг засияла. В гору Александр Максимович двинулся, учуяв, что может отличиться на фронте разоблачения культа личности. Откуда он черпал свои материалы, никто особенно не проверял, но по его запестревшим в журналах писаниям и изустным выступлениям с разнообразных трибун получалось так, что тот, в кампанию по ниспровержению которого он столь рьяно включился, чуть ли не со школьных лет совершал одну крупнейшую политическую ошибку за другой. После девятьсот пятого года тайно поддерживал ликвидаторов и отзовистов, был на стороне примиренцев, то есть фактически ничем не отличался от троцкистов, в дни Октябрьской революции по многим вопросам не соглашался с Лениным, в гражданскую войну, куда бы его ни направлял Центральный Комитет, всюду самовольничал и в итоге проваливал дело. А уж дальше, после смерти Ленина, и говорить нечего – от него шли одни несчастья. Отечественная война – это же сплошной провал под его руководством…
Отец Генки в своем восторге разоблачителя дописался до того, что старый академик, всему миру известный историк, встретив его в кулуарах одного из заседаний, отозвал в сторону и сказал, разводя руками:
– Ну понимаю, новые веяния и тому подобное. Но нельзя же так, Александр Максимович, нехорошо так. Где же наука, где критерии?
– Вы что же, Пал Палыч, против курса на разоблачение культа личности? – Александр Максимович Зародов был не так прост. Он знал, что лучший способ обороны – нападение. И чем нападение нахальнее, тем успешнее.
– Позвольте, позвольте, – запротестовал старик, – это уже не совсем порядочно с вашей стороны, так истолковывать мои слова… Это…
– Вот-вот, – окончательно овладел положением Зародов, – других аргументов, кроме призывов к некоей порядочности, у вас и нет. А понимаете ли вы, что рутина ваших условностей вредна науке? Науку надо двигать вперед, невзирая на сопротивление дутых, раздутых и застоявшихся авторитетов.
Старик остался протирать платком свои очки, а Александр Максимович, гордо попыхивая вонючей сигаркой, из тех, которые он никогда не выпускал изо рта, проследовал в зал заседаний, где был намерен произнести очередную речь и так умно и ловко ударить по этим, помянутым им, авторитетам, чтобы затем на их пьедесталы был вознесен его собственный авторитет, авторитет златоуста и бесстрашного ниспровергателя.
В своих стараниях он был кем-то в ученых верхах замечен, отмечен, повышен, из почти рядовых сотрудников отдела продвинут к руководству отделом, со скрипом, с нажимом, с предварительной индивидуальной обработкой возможных оппонентов введен в состав ученого совета и пошел, пошел двигаться дальше. Выяснилось вдруг, что не такой-то уж он и бесталанный. У Зародова проявился талант организатора шумных массовых кампаний – за перевыполнение планов научных работ, за ударный труд в науке, за коллективность в научных открытиях. Грандиозного успеха он добился, подав докладную записку по поводу, как он выразился, «нездоровой борьбы якобы противоположных мнений, которые по сути своей являются двумя сторонами одной и той же медали и в итоге вредят науке». Дело же заключалось в том, что два ученых действительно отстаивали свои точки зрения на одну из острых современных проблем. Проблема была новая, неисследованная, никакой монополии на предпочтительность той или иной точки зрения в изучении ее устанавливать было нельзя, надо было просто продолжать разработку проблемы и не мешать спорящим, если, конечно, быть по-настоящему заинтересованным в науке. Но большой организатор и недюжинный демагог так все подстроил, так проинформировал кого следует, что его серединную позицию одобрили, а на обоих спорящих ученых легла тень сомнения, о них стали поговаривать как о беспринципных склочниках: драчка, мол, меж титанами науки, дать бы им как следует – и тому и другому – по рукам.
Роль Александра Максимовича в этой истории не осталась в секрете. К удачливому коллеге обратились взоры всех тех, кто на жизнь смотрит как на ярмарку с ее извечным ярмарочным принципом: будешь расторопным – выиграешь, зазеваешься – не посетуй. Вокруг Зародова закружилась неуверенная в своих силах научная братия, завсегдатаями за его столом стали работники отраслевых издательств, отделов науки газет, радио, телевидения. Его брошюрки рецензировались в первую очередь, его статьи печатались как руководящие, определяющие в науке верный курс.
Ну и, конечно же, новые эти знакомые и новые приятели Генкиного отца распространяли свои пламенные чувства и на его сынка. Генку снабжали пропусками и билетами на выставки и просмотры, в редакции и в студии, он таскался в Дом ученых, в Дом литераторов, в Дом актеров, в Дом журналистов, в Дом работников искусств… Если бы в Москве был Дом водолазов или Дом альпинистов. Зародов-младший ходил бы и туда. Молодой человек довольно приятной наружности, с добрым веснушчатым лицом, слонялся и по гостиным Дома дружбы, завязывая знакомства с иностранцами. Со временем знакомства эти перенеслись б номера гостиниц, в квартиры иностранных журналистов, дипломатов. Генка старательно изучал английский язык, зная который можно было объясняться и с американцами, и с австралийцами, и с африканцами, и с жителями стран Южной и Юго-Восточной Азии. В трудных случаях он бежал к своей сестре Ие, и та помогала ему в переводах.
С Семеном Семеновичем Голубковым он познакомился сам, без помощи отца или отцовых друзей, в комиссионном магазине на Арбате. Пожилой, хмурый, весьма заурядно одетый худой человек внимательно разглядывал стеклянное и фарфоровое старье на прилавках, просил показать одно, убрать другое. Генка знал, что вот у таких, у прибедняющихся, в квартирах часто целые музеи. Он заговорил со стариком, тот поначалу отвечал неохотно. Но Генка проявил осведомленность в старом фарфоре, помянул свою сводную сестру, у которой недавно завелось несколько интересных икон. При словах об иконах Голубков оживился: «Нельзя ли взглянуть?» «А чего нельзя? Можно». Вдвоем они тотчас отправились к Ие. Она сидела за машинкой, что-то перепечатывала.
– Иинька, – сказал, входя, Генка, – познакомься. Знаток старины, Семен Семенович. Хочет взглянуть на твои иконки.
– Пожалуйста, пожалуйста. Включи верхний свет, а то у меня очень темно.
Голубков осматривал Иино жилище. Оно было не лучше его собственного, в Кунцеве. А вот девица красива, эффектна, что называется, первый сорт. Как такой жемчужине до такого возраста не нашлось должной оправы? А может быть, жизненные крушения привели ее в вертеп сей? Может быть, все было, да рассыпалось?
Он снимал иконы одну за другой со стен, рассматривал их и на удалении, через сжатый кулак, как в подзорную трубу, и вблизи, и в лупу, которая у него была с собой в кармане.
– Вот это ценная вещь, – сказал наконец, указывая на икону, кото рая состояла из нескольких сюжетов. – Новгородская школа. Вещь подлинная, без обмана, А те, – он с пренебрежением отмахнулся от остальных, – декорация обывательских домов конца прошлого, начала нынешнего века.
Тоже, конечно, выбрасывать не стоит. И за них деньги заплатят. Но эта, эта…– Он вновь остановился перед новгородской иконой.– Хотите тут же отсчитаю пятьсот рублей наличными?
– Что вы, что вы, гражданин! – сказала Ия.– Это подарок. А подарками не торгуют. Нет, нет.
– Пятьсот! Ого! – поразился Генка. Он понял, что уж если Семен Семенович дает пятьсот, то икона его сестры и все полторы тысячи потянет, а то и больше.– Ну и подарочки тебе, Ийка, дарят.
Ия пригласила пожилого гостя присесть, приготовила кофе. Голубков отпивал из чашки маленькими глотками и рассказывал о старых церковных живописцах, о своих блужданиях с экспедициями в тайге и в тундре. Он не мог оторвать глаз от Ии. Вот бы, думалось ему, взять ее в жены, купили бы кооперативную квартиру – деньги есть, или еще лучше – дачу бы за городом. Обставили настоящими, дорогими вещами, не грошовым модерном, плодовый сад бы развели, розарий. Жила бы она у меня, эта жемчужина зеленоглазая, королевой, ни нужды бы не знала, ни этой закопченной комнаты, ни драного дивана и сжираемых жучком стола и стульев.