Атлант расправил плечи. Книга 1
– Что случилось, почему?
– Никто не знает.
Дэгни, стараясь не спешить, расстегнула пальто, села за стол и начала снимать перчатки. Затем сказала:
– Давай с самого начала. Эдди. Сядь. Он говорил спокойно, продолжая стоять:
– Я разговаривал с его главным инженером, по междугородной. Этот главный инженер звонил нам из Кливленда, чтобы предупредить. Это все, что он сказал. Он больше ничего не знает.
– Что он сказал?
– Что Макнамара закрыл свое дело и исчез.
– Куда?
– Он не знает. Никто не знает.
Дэгни заметила, что забыла снять вторую перчатку. Она стянула ее и бросила на стол.
Эдди сказал:
– У него была куча контрактов, которые могли принести целое состояние. У него клиенты были расписаны на три года вперед. – Она молчала. Он добавил, уже спокойнее: – Я бы не боялся, если бы мог понять… Но когда не видишь никакой причины… – Она продолжала молчать. – Он был лучшим подрядчиком в стране.
Они посмотрели друг на друга. Дэгни хотела сказать: «О Боже, Эдди!» Вместо этого она произнесла ровным голосом:
– Не волнуйся. Мы найдем другого подрядчика для Рио-Норт.
Было уже поздно, когда Дэгни вышла из офиса. Она остановилась на тротуаре у входа в здание компании, глядя на улицу. Она вдруг почувствовала, что у нее не осталось энергии, цели, желаний, будто внутри перегорел и заглох мотор.
За домами высоко в небе струился слабый свет – отражение тысяч неизвестных огней, электрическое дыхание города. Ей хотелось отдохнуть. Отдохнуть, подумала она, и развлечься.
Ничего, кроме работы, в ее жизни не было, да ей и не хотелось ничего другого. Но иногда наступали такие моменты, как сегодня, когда она внезапно чувствовала невыносимую пустоту, даже не пустоту, а безмолвие, не отчаяние, а неподвижность, будто в ней самой без каких-либо особых неполадок все остановилось. Тогда она ощущала желание получить кратковременную радость извне, желание быть сторонним наблюдателем чужой работы или величия. Не обладать, а лишь отдаваться; не действовать, а только реагировать; не создавать, а восхищаться. Без этого мне дальше не двинуться, подумала Дэгни. Без радости мы как машина без топлива.
Дэгни закрыла глаза, и на ее лице проступила легкая улыбка горького удовлетворения. Движущей силой собственного счастья всегда была она сама. Сейчас же ей хотелось чувствовать себя увлеченной силой чужих свершений. Как люди любят смотреть из темноты прерии на освещенные окна проносящегося мимо поезда – ее поезда, символа силы и целеустремленности, который придавал им уверенность посреди пустоты пространства и ночи, – так и она хотела на мгновение ощутить короткое приветствие, мимолетное видение, просто радость помахать рукой и сказать: «Кто-то куда-то едет».
Она медленно двинулась вперед – руки в карманах пальто, тень шляпы, слегка сдвинутой набок, падает на лицо. Здания вокруг нее взметнулись так высоко, что невозможно было увидеть небо, не запрокинув головы. Она подумала: «Сколько же вложено в этот город – и сколько он мог бы дать!..»
Из квадратного рта динамика, установленного над дверью магазина, на улицу лились звуки. Это был симфонический концерт, который шел где-то в городе. Звуки напоминали долгий бесформенный скрип, лишенный всякой мелодии, всякой гармонии, всякого ритма. Если музыка – это эмоция, а эмоцию порождает мысль, то эти звуки были криком хаоса, безрассудства, беспомощности, криком самоотречения.
Дэгни продолжала идти. Она остановилась у витрины книжного магазина, где была выставлена пирамида томов в коричневато-пурпурных обложках – «Гриф линяет». Рекламный плакат рядом сообщал: «Роман века, кропотливое исследование алчности бизнесмена. Смелая попытка показать деградацию человека».
Она шла мимо кинотеатра. Его огни залили полквартала, и только в вышине можно было разглядеть огромную фотографию и часть надписи. Фотография изображала улыбающуюся молодую женщину. Даже тем, кто видел ее лицо впервые, оно казалось примелькавшимся. Надпись гласила: «…в эпохальной драме, дающей ответ на извечный вопрос: „Надо ли женщине признаваться?»"
Она шла мимо ночного клуба. Из его дверей, пошатываясь, вышла пара и направилась к такси. Лицо девушки блестело, сильно накрашенные глаза казались темными пятнами. На ней была накидка из горностая и роскошное вечернее платье, спадавшее с одного плеча подобно халату неряшливой домохозяйки, открывая грудь больше, чем следует, – не дерзко, не вызывающе, а с каким-то усталым безразличием. Спутник вел ее, держа за обнаженную руку; на лице его была хитрая усмешка, подобающая не мужчине, живущему предвосхищением романтического приключения, а мальчишке, который вот-вот нацарапает на заборе неприличное слово.
«Что я рассчитывала увидеть?» – спросила себя Дэгни, продолжая идти. Этим люди живут, в этом проявляется их душа, их культура, их представления о счастье. Нигде ничего другого она не видела по крайней мере много лет.
На углу улицы, на которой она жила, Дэгни купила газету и направилась домой.
Ее квартира состояла из двух комнат на верхнем этаже небоскреба. Стекла углового окна делали помещение похожим на рубку плывущего корабля, а огни города превращались в блики черных волн из стали и камня. Она включила лампу, и длинные треугольники теней прорезали голые стены геометрическим узором из легких линий, составленных прямыми углами немногочисленных предметов мебели.
Она стояла посреди комнаты, одна между небом и городом. Только одно могло дать ей то чувство, которое она хотела сегодня испытать; это была единственная форма радости, которую она открыла. Она включила проигрыватель и поставила пластинку Ричарда Хэйли.
Это был Четвертый концерт – последняя написанная им вещь. Гром вступительных аккордов вымел из ее сознания все видения улицы. Концерт был мощным кличем восстания. Это было «нет», брошенное всем необозримым, бесконечным пыткам; отрицание страдания, отрицание, которое несло в себе агонию борьбы за освобождение. Звуки были подобны голосу, говорящему: «Нет никакой необходимости в боли – почему же тогда самую мучительную боль испытывают те, кто отрицает ее неизбежность? Мы, несущие любовь и тайну радости, к какому наказанию мы приговорены за это и кем?» Мучения превратились в вызов, страдания – в гимн видению будущего, ради которого стоило терпеть, стоило вынести все, даже это. Это была песнь неповиновения и отчаянного поиска.
Она сидела неподвижно, с закрытыми глазами и слушала.
Никто не знал, что случилось с Ричардом Хэйли. История его жизни была подобна коротенькой повести, написанной, чтобы проклясть величие и показать, какую цену приходится за него платить. Это были долгие годы, проведенные на чердаках и в подвалах, годы, впитавшие серый тон стен, в которых был заточен человек, чья музыка изобиловала яркими красками. Это была бесконечная изнурительная борьба против длинных пролетов неосвещенных лестниц, против замерзшего водопровода, против цены бутерброда в вонючей закусочной, против лиц людей, слушавших музыку с пустыми глазами.
Это была битва, в которой не было возможности снять напряжение в активных боевых действиях, в которой невозможно было распознать конкретного противника и приходилось лишь биться в глухую стену, стену безразличия, идеально поглощающую любой звук – удары, аккорды и крики; битва молчания для человека, который наделял звуки необычайной выразительностью; молчание безвестности, одиночества, ночей, когда случайный оркестр играл одну из его работ, а он смотрел в темноту, сознавая, что его душа изливается в дрожащих, расходящихся из радиоцентра кругах и проносится над городом, где нет ни единого человека, который ее услышит.
«Музыка Ричарда Хэйли несет в себе героическое начало. Наш век перерос это», – утверждал один критик.
«Музыка Ричарда Хэйли несозвучна нашему времени. В ней слышен экстаз, самозабвенный порыв. Кому это нужно в наши дни?» – говорил другой.
Его жизнь была кратким изложением жизней всех тех, чья награда – памятник в парке через сто лет после того, когда награда могла что-либо значить, разве что Ричард Хэйли не поспешил умереть. Он дожил до того дня, который – согласно общепризнанным законам истории – не должен был увидеть. Ему было сорок три, и это был день премьеры «Фаэтона» – оперы, которую он написал в двадцать четыре года. Он сознательно изменил древнегреческий миф в соответствии со своей целью, наделив его иным смыслом: Фаэтон – юный сын Гелиоса, укравший колесницу отца и с честолюбиво-безрассудной смелостью попытавшийся перевезти солнце через небо, – не погиб, как в мифе; в опере Фаэтону удалось то, к чему он стремился. Тогда, девятнадцать лет назад, оперу поставили и спектакль сняли после первого же представления – под свист и улюлюканье публики. В ту ночь Ричард Хэйли ходил по улицам до самого рассвета, пытаясь найти ответ на один вопрос, но так и не нашел.