Какого года любовь
Как с ней разговаривать, с горничной, Летти понятия не имеет. В гостях, в Фарли-холле или в Мерривезере у Тоби, этот вопрос никогда ее не заботил – но тогда гостевание там казалось каким‐то улетом вдаль от реальной жизни. Теперь же рядом незнакомка, ровесница, которая тут в доме, ходит меж них, но все ж таки никогда по‐настоящему не общается. Она не ровня.
По сути, это жизнь Летти крутится вокруг Клары. Большую часть дня она проводит, прислушиваясь к ее шагам, чтобы вовремя смыться в другую комнату. И одно то, что она прислушивается, само по себе заставляет ее ощущать себя застылой, скованной, неуверенной.
В холле снова затеяли перезвон напольные “дедушкины” часы. Ей не нравится, как безжалостно расправляются они со временем, деля день не на часы, а на половины и даже четверти часа. Но дедушкины часы в буквальном смысле принадлежали дедушке Берти, так что тот ни слова в укор им не дозволяет сказать.
Шаги на лестнице, и Летти спешит к задней двери и торопливо выходит. Их городской дом, высокий и узкий, примыкает к столь же узкому саду. Косой осенний свет придает всему медовый оттенок, словно смотришь сквозь бокал сладкого вина: газон, аккуратные грядки, огородик, разбитый арендаторами во время войны и все еще нужный. Летти нравится плодовитость и изобилие капуст, скромняг цветной и белокочанной: толстенькие, лохматенькие кругляши, как на корточках, посиживают в ее саду.
Еще довольно тепло, еще можно выйти на улицу без пальто – возникает иллюзия, что в Лондоне мягкий климат. Но шепоток холодка вокруг ног напоминает, что предстоит смена времен года. Сливовое дерево, сбросив свои плоды, покачивает последними ржавыми листками. Летти срезает запоздалые цветы, распустившиеся между голых уже стеблей. Две бравые розочки, персиково-желтые с малиновым краем, как небо в самом конце заката. Сад, который она так любила все лето, увядая, сделался бурым.
И все‐таки лето было блаженное – начавшись их свадьбой, которая прошла на удивление гладко, в ответ на ее молитву. Благовоспитанные друзья Берти пустили в ход все свои лучшие манеры, чтобы ласково приветить ее семью; хотя, в этом она не сомневалась, обе стороны вволю поупражнялись и в молчаливой оценке, и в щекочущем шепотке. А когда в йоркском отеле дошло до долгожданной брачной ночи – Летти счастливая, но совсем без сил после долгого спектакля, в котором у нее была главная роль; Берти возбужденный, суетливый и неуклюжий, – само свершение не могло не разочаровать. Короткая острая боль, небывалое ощущение наполненности, в завершение влажные стоны Берти. Для нее это было так, как если бы по зудящему месту, которое хочется почесать, вместо этого лишь легонько пошлепали.
На следующий день они отправились на остров Бург, провести там, как говорится, “медовый месяц”. Выражение оказалось удивительно подходящим: было сладко, хмельно и таинственно. Ночами и днями в роскошном гостиничном номере, в липкой жаре на редкость знойного июля они обрели друг друга. Близость захлестнула Летти, переродила, перевернула ее, оставив с ощущением осязаемого, экстатического блаженства. Худая, проворная, чувственности она прежде в себе не находила, но теперь наслаждалась тем, что могло выделывать ее тело, давала и получала.
Головокружительное это чувство притихло, когда, загадочно улыбаясь, они, как сами сказали, “вернулись на сушу”. Однако же то волшебное, что они меж собой открыли – то, чего никто другой, конечно же, никогда по‐настоящему так, как они, не ощущал, потому что, если бы ощущал, зачем бы людям тратить время на что‐то еще? – отодвинуло все остальное на задний план. Летти бродила по Лондону с тем же одурманенным выражением, какое видела на лице Берти.
Он хотел, чтобы им позволили обосноваться в лондонском доме на Матильда-стрит, который семье принадлежал много лет, но сдавался внаем с тех пор, как Ислингтон стал районом уж слишком “немодным”. Гарольд, когда бывал в городе, как и его отец до него, предпочитал Найтсбридж; Берти этой причины хватало, чтобы на Найтсбридж не претендовать. А кроме того, Матильда-стрит, застроенная светлыми и статными в георгианском стиле домами, считалась одной из немногих относительно приличных улиц в ныне перенаселенном районе, и “нам это вполне подходит”, говорил Берти, стараясь убедить себя, что действует как истый социалист.
А Летти все равно было, в какой части города жить, – она так и так пребывала в восторге от того, что вернулась в Лондон. К тому же иметь в своем распоряжении целый четырехэтажный дом, который можно обставить с иголочки – указывая на любой товар в магазине и не глядя даже на ценник! – казалось почти баснословным. Воспоминание о том, как она штопала занавеску, отделявшую ее часть комнаты от той, где ютились братья, всплыло вдруг, когда она обсуждала с продавщицей достоинства бархата перед парчой, и у Летти перехватило дыхание.
Летом, до того как Берти нашел работу, по утрам они подолгу роскошествовали в своей новой кровати, а потом, восстав с нее, наконец рука об руку исследовали Лондон. Гуляли по Хэмпстед-Хит и Риджентс-парку, в Гайд-парке катались на лодке по озеру Серпантин, яростно споря об увиденном накануне вечером в опере, в театре или на “Промс” [11]. Летти отдавала себе отчет в том, что хорошо бы за это время сойтись поближе с друзьями Берти, многие из которых теперь тоже жили в городе, но ни ее, ни Берти это почему‐то не занимало. Впервые они могли быть вместе весь день и всю ночь, и им попросту не хотелось ни с кем делиться.
Но потом вдруг, совершенно нежданно, наступила осень, и все изменилось. Берти получил работу в “Ньюби и Болл”, небольшом, но весьма уважаемом издательстве. Один из печатающихся там авторов, поэт, оказался отцом одного из оксфордских приятелей Берти и замолвил за него словечко.
– Получается, ты можешь весь день читать?! – спросила Летти, когда он ей об этом поведал, не веря тому, как легко Берти досталась такая удача.
– Похоже на то! – воскликнул он, подхватил ее на руки и закружил по гостиной.
Теперь дом казался просторным и пустым без того, чтобы он, подойдя сзади, не засовывал рук ей под блузку или, топая, не поднимался и спускался по лестнице, то и дело позабывая, зачем его понесло наверх. Летти бродила по отделанным комнатам; могла сесть в зеленое бархатное кресло или за обеденный красного дерева стол, но все ей казалось, что она в чьем‐то чужом доме. Дитя, привезенное навестить малознакомого родственника, не уверенное в том, к чему ему разрешено прикасаться.
Принеся цветы в дом, Летти поставила свой урожай в желтую фарфоровую вазу. Тут дедушкины часы взялись бить снова, и били подольше: половина двенадцатого.
Разве не глупо, что всего половина двенадцатого, а она уже выполнила свое единственное насущное за день дело. Разве не глупо, что выбрать блюда, которые кто‐то другой должен вам приготовить, может быть единственным из насущных сегодняшних дел…
Летти подошла к телефону. Нужно позвонить жене одного из друзей Берти, договориться пойти куда‐нибудь после обеда. Все эти жены друзей всегда так подчеркнуто дружелюбны, когда Летти сталкивается с ними в антракте или на вечеринке. Но стоит Берти отвернуться, чтобы потолковать о политике с их мужьями, Летти словно теряет дар слова. Потом она сурово бранит себя – как же так, ведь ей не составляло труда болтать с соседками в Абергавенни, которые весь день то и дело забегают к ним на кухню, и разве не общается она, не делая над собой никаких усилий, с Роуз и Берти? И все ж было не избавиться от ощущения, что между ней и другими женщинами, лондонскими знакомыми, встала стеклянная стена, барьер, который все делают вид, что не видят, и который именно ей преодолеть почему‐то никак не дается.
Она могла бы позвонить Роуз. Но после свадьбы между ними тоже не все так, как раньше.
Ей казалось неправильным посвящать Роуз в свои мелкие, шепотом, жалобы на скуку жизни в доме, за который платят родители Роуз, или на внешний мир – привычный для Роуз мир, – который Летти следует освоить во всей его полноте. Она боялась, что, если даст подруге понять, что не того ждала от супружеской жизни, та сочтет это неблагодарностью. Неумением по достоинству оценить то, чего Роуз сама страстно желала, но пока этого не имела.