Какого года любовь
Как долго мы будем в разлуке? Долго ли придется мне жить без тебя в Лондоне?
Вдохнула как могла глубоко и выдохнула, решив не выдавать своего отчаяния. Как бы там ни было, неуместно ей спрашивать о таком. Долго ли, долго…
“Ну, что ж, пусть попробует”, – строго сказала себе она. Зачем отравлять ему радость. В конце концов, это правда потрясающая возможность. Он старался изо всех сил, когда писал для “РоСта”; и сразу видно было, как они с Микки ладят. И спроси ее Эл, она непременно сказала бы ему, не смогла бы не сказать, что за такое предложение нужно хвататься, все бы сделала, чтобы заверить его, что они справятся с этим, у них получится.
Но ведь он не спросил, вмешался тихий внутренний голосок. И сейчас, рассказывая, как все будет, о разлуке не заикнулся. Неужели ему все равно? Неужели их отношения совсем, совсем не так важны для него, как карьера? Или он не остановился даже, чтобы об этом подумать?..
Эл смотрел на то, как Вайолет смотрит на море. Вода все темнела по мере того, как спускалось за нее солнце, небо высветлилось в бледно-розовые тона ракушки и голубые, вываренной джинсы. Почему‐то она все еще улыбалась. Храбрится, конечно.
А что, порывисто подумал вдруг Эл, что, если есть и другой способ? Что, если не обязательно расставаться? В конце концов, Вайолет тоже нравится Сан-Франциско, сколько раз она говорила о том, как по сердцу ей эта жизнь, солнце, люди без предрассудков, купание в океане, в бассейнах других людей. Разве не может она остаться здесь с ним, ну хотя б ненадолго?..
Им принесли еду. Эл по поводу праздника заказал лобстера, в то время как Вайолет демонстративно ткнула в вегетарианскую пиццу. Он жевал, но мысли продолжали роиться. Может, в этом решение? Может, Вайолет просто перенесет дату? В конце концов, что ему сделается, Шекспиру, подождет несколько месяцев или год. А она легко найдет себе здесь работу в каком‐нибудь баре, сколько девушек им встретилось, британок, француженок и австралиек, которые именно этим и занимались… Или… или она может начать читать по своей теме, но зато делать это на пляже!
– И что, ты должна принять стипендию… прямо сейчас? – спросил Эл, взламывая клешню.
– Что ты имеешь в виду? – с полным ртом теста произнесла Вайолет.
– Ну, а не могла бы ты… ну, отложить, понимаешь?
– Что, работу над докторской?
Эл, глядя на нее выжидающе, взмахнул как‐то неопределенно руками.
Вернув свой ломоть пиццы на тарелку, Вайолет неспешно скрестила под столом ноги. Обрезанные выше колен джинсы впились ей в тело, белое, вопреки всему здешнему солнцу.
– И с чего бы я должна этого захотеть, Эл?
– Я просто подумал вдруг… если бы ты могла… и, конечно, наверное, ты не можешь… но если бы ты могла, ты осталась бы здесь еще?
– И с чего бы я этого захотела?
Она видела, с каким трудом он подбирает слова, но не чувствовала в себе жалости. Пусть он скажет. Она дает ему волю, пусть расшибется. Какого черта…
– Ну, с того, очевидно же, что я не хочу, чтобы мы расстались… но теперь у меня есть эта работа… и тебе нравится в Сан-Франциско… так что мне просто пришло в голову, что, возможно, ты могла бы чуть отложить это на потом и пожить здесь еще некоторое время…
– И забросить мою докторскую, ты это имеешь в виду?
Она видела, как он сглотнул: “Конечно, не это…”, и продолжила:
– Забросить докторскую, ради которой я только что получила стипендию?! Докторскую, чтобы работать над которой я копила целую вечность, корпела над указателем для той чертовой книги? Докторскую, которая была у меня на карточках задолго до того, как мы решили сюда приехать, в этот якобы отпуск? – Она снова схватилась за ломоть, но, не успев донести его до рта, поймала себя на том, что почти кричит: – У меня есть своя работа, Эл!
У него хватило такта покраснеть, но по телу Вайолет уже пробегал, нарастая, озноб.
– Нет, нет, нет, ну конечно же, ничего подобного, я и не говорю, что докторскую не надо писать… Я просто подумал, может, ты отложишь это на год, или даже не на год…
– Господи Иисусе, Эл! Что за черт? – Вайолет со скрежетом отодвинула свой плетеный стул. – Сначала ты соглашаешься на работу, которая переворачивает нам всю жизнь, даже не поговорив об этом со мной, даже не подумав, что это может означать для меня, для нас. А потом – потом! – ты искренне предлагаешь мне бросить учебу, карьеру, работу – и ради чего? Чтобы я таскалась за тобой по Хейт-Эшбери, вынюхивая сюжеты? Выискивала прорехи в аргументации в статьях, подписанных только твоим именем? Нет, уж, спасибо.
Вайолет схватилась за горло, сама потрясенная тем, что за слова, как стрелы, вылетают и попадают, она это видела, летят в цель. В какой‐то момент она вскочила на ноги.
– Это… это… окей, ну, это нечестно.
– Нечестно? Нечестно то, что ты и на минуточку не задумался над тем, чего я хочу. Что ты мог бы поддержать меня в моей карьере.
– Ну так Шекспир никуда ведь не денется, верно? Что с ним станется! А время этого журнала – сейчас, и это мое время!
Сердце забилось бешено, но слова все исчезли. Это было так, будто ее бросили в глубокое, пенное, ревущее море, и нельзя приоткрыть рот, приоткроешь, и соленая вода хлынет внутрь.
Только увидев, что к ним спешит встревоженная официантка, Вайолет осознала, где они находятся и как она раскричалась. Выхватив из‐под стола сумку, она вышла из ресторана со всем достоинством, на какое была способна, высоко задрав подбородок, как будто это не даст слезам хлынуть из глаз. Но на улице, на автобусной остановке, она позволила им пролиться и рыдала там, пропустив три автобуса подряд и перепугав малыша, мать которого молча сунула ей пачку бумажных платков.
Эл остался за столом, мрачно допил бутылку, как будто это лекарство, а потом солнце пропало за горизонтом и все погрузилось во тьму. Чувствовал он себя скособоченным, сбитым с толку, и понять не мог, как оказался в такой переделке.
Странное ощущение, будто что‐то между ними сдвинулось, изменилось, не оставляло их на протяжении последних недель совместного пребывания в Сан-Франциско. И вдруг наступило утро первого октября, и Эл знать не знал, как ему это перенести. Тупо сидел за своим столом в “РоСте” и ничего делать не мог.
Он пытался радоваться тому факту, что получил то, что хотел: работа была честь по чести, с собственным креслом, с собственной пишущей машинкой. Но думать мог только о дуге, которую описывал в этот момент самолет, следуя за изгибом планеты. Унося Вайолет в Лондон. За пять тысяч миль отсюда.
Облака проплывали себе мимо, как на детском рисунке. Смешные, их можно было пожевать, стиснуть в кулаке. Но то, как Калифорния с ее побережьем становилась все меньше и меньше, представлялось Вайолет символичным, наполненным значимостью.
Они помирились после той их ужасной ссоры, извинились друг перед другом, сначала скованно, потом нежно. Понимание того, что нужно по полной использовать последние несколько недель, перевешивало любую тлеющую обиду. Но теперь, когда самолет набрал крейсерскую высоту, реальность разлуки с Элом – мысль о том, что не прижмешься теперь к нему, полусонная, с влажным утренним поцелуем, или, бросив на пол потрепанную сумку, не кинешься рассказать, что выдал сегодня научный руководитель, – наполнила голову Вайолет легкостью и пустотой. Она так и смотрела, не отрываясь, в круглое окошко, считала облака, пыталась себя обмануть, что не туманит глаза слезами при мысли обо всех милях, что простираются позади, разделяют.
На секунду Вайолет вспомнилось, как в девятнадцать лет представить себе не могла, кем была бы в мире без Макса. Но тогда она была молода. И затюкана, и глупа, и вообще совсем другой человек.
Но, может, все это так невообразимо, потому что самолеты такая невообразимая штука?
Воздух сделался сухим и спертым. Стюардессы с губами в блескучей оранжевой помаде и ножками в темно-синих туфлях на каблуках бегали взад-вперед по проходу, как вымуштрованные выставочные собачки. Вайолет, еще когда они с Элом летели туда, умилил подносик, укрытый фольгой, с миниатюрными отделениями для блюд, пока она не попробовала еду. Булочка была как высохшая губка для лица; кирпичик масла – твердым и скользким, как мыло.