Какого года любовь
Жара на улице хоть и сделалась чуть терпимей, для Британии все равно казалась неправдоподобной. Они направились к парку, и Вай взяла Элберта за руку, обычный ее прием заставить его попридержать шаг, чтобы они шли в ногу.
– Как прошел брифинг?
Вай с чувством выдохнула.
– Ужасно. Они все такие… невыносимые. Да, я знаю, тори всегда невыносимы, но теперь от них еще и толку пшик, а они лучатся самодовольством!
– Привыкли! Следствие незаслуженных побед, экономического спада и тысячи лет у власти.
– Ну, не знаю, думаю, что здравоохранение может их доконать. Но сколько бы ни вопили газеты про списки ожидания – миллион человек не могут дождаться, когда им окажут медицинскую помощь! – ублюдкам-тори, похоже, на это плевать. А министру нашему здравоохранения, этой чертовой Вирджинии Боттомли – ей плевать с высокой колокольни!
Вай зарычала даже и напружинилась.
– Это заголовок такой, да? Броско.
– Заголовком, думаю, станет отчаянный вопль души какого-нибудь из врачей. Я говорила тебе, какие потрясающие снимки сделал Шота Кавакама? Длиннющий больничный коридор, забитый – буквально! – людьми на каталках. Страшно смотреть. Надеюсь, что пойдет резонанс. Фотографии точно сказались на размере статьи.
– И сколько слов ты потратишь, чтобы обличить Боттомли?
– Много. Она этого заслуживает! Редко встречался мне столь малодушный политик. Ведь некоторые из них, похоже, в самом деле верят в то, что они делают… Но она изнутри знает национальную систему здравоохранения – и все‐таки хочет ее сломать! Уму непостижимо!
Вай остановилась, сердито порылась в сумке, нащупала там бутылку, отхлебнула тепловатой воды и тяжко вздохнула.
– Извини. Такой славный вечер, а я порчу его эмоциями. Но добиться от нее, чтобы она ответила по существу, было все равно что бороться с кальмаром. А потом, знаешь, я всерьез думаю, что это действительно важно.
– Я знаю. Выговорись, любовь моя. Ты делаешь большое дело.
– Спасибо. – Волнуясь, она взмахнула почти что пустой бутылкой. – Но вправду ли это дело? Достаточно ли написать, указать, что кто‐то другой дерьмово выполняет свою работу? Порой мне жаль, что я сама не могу… действовать. Приносить пользу.
– Ну так, может, тебе самой стоит выдвинуться в парламент?
Элберт сказал это легко, как бы в шутку, но в ней было зерно здравого смысла. Вай все больше вовлекалась в деятельность местной лейбористской организации, и хотя Элберт часто распинался о том, какой бред эта двухпартийная система, как оторвана она от практической жизни, Вай, всегда более здравомыслящая, стояла за то, что даже если система несовершенна, прагматичней действовать в рамках системы, а не ее разрушать. А что, она станет отличным парламентарием, подумал он.
– Да ну, – не сразу ответила Вай. Может, она и сама уже об этом подумывала?
– Ничего не “да ну”! Тебе там самое место.
Низкое солнце било в глаза, когда они переходили дорогу, чтобы войти в парк, и Элберт не смог толком прочесть взгляд, который бросила на него Вай. Предзакатный свет приобрел густой оттенок абрикосового варенья, а сухая трава по обочинам выгорела в светлую пыль.
– Как у тебя настроение ввиду выходных? – тихонько спросил Элберт, снова беря ее за руку.
– И не говори. В обеденный перерыв еще раз попрактиковалась, декламируя чертовы “Нарциссы” Вордсворта.
– “Печальным реял я туманом”?
– Именно. Бабушка и вправду любила нарциссы, хотя, думаю, скорей из патриотизма, чем из любви к Вордсворту. – Вай взмахнула рукой. – Но еще больше, Господи Иисусе, пугает меня надгробная речь. Боюсь, все они теперь ждут, что в публичных выступлениях я буду так же безупречна, как какая‐нибудь телезвезда вроде Мойры Стюарт.
– Ну, ты справишься превосходно, я знаю.
– Во всяком случае, из родных вряд ли кто‐то еще скажет. И ладно бы на поминках в пабе – но во время похорон…. – Вай закатила глаза, но говорила она тепло. – Честно сказать, больше всех меня волнует отец, он не любит излишней чувствительности.
Некоторое время они шли в согласном молчании. Элберт догадывался, что Вай хочет сказать что‐то еще.
– На самом деле, знаешь, раньше он таким не был. Прослезиться мог, когда перед матчем по регби хор поет “Чистое сердце”, “Калон Лан”. Пообниматься любил с мамой или даже с приятелями, когда выпьют на радостях, что Уэльс выиграл. Но потом… Мне кажется, он прямо замкнулся после… после забастовок шахтеров. Раньше он бы плакал и пел от всего сердца на похоронах. Но сейчас… Не уверена, что он сладит с собой…
Они остановились у пруда, чтобы понаблюдать за утками и болотными курочками, которые плескались на мелководье. Кроны деревьев вокруг пруда отличались здоровой зеленью по сравнению со стоячей водой цвета морских водорослей, отдающей запахом гнили. Посмотри, сказала Вай, болотные курочки как в чумных масках, и Элберт улыбнулся так, будто впервые от нее это услышал.
– В любом случае, я уверена, все обойдется. “Спасибо, что пришли”, и так далее.
– Конечно.
– А ты как по этому поводу – ничего?
– Так дело‐то не во мне – я просто хочу быть рядом с тобой.
На самом деле поездка в Абергавенни Элберта немного тревожила. Он встречался с родителями Вай только раз, в мае прошлого года, и знакомство прошло не сказать что удачно.
Элберт давно хотел, чтобы Вай его своей семье показала, но она все откладывала и откладывала, застенчиво признаваясь, что нервничает из‐за того, кто у него отец.
– Ты же понимаешь, мои дразнят меня: “как ты можешь якшаться с тори?”, “предательница”, “классовый враг” и все такое, – а я отвечаю, что ты не такой, ты от всего этого отказался. Но, конечно, им легче меня дразнить, чем попытаться вникнуть, что это за зверь такой, “активист-эколог”.
Они, конечно, никак не предполагали, что знакомство произойдет после грандиозного загула. У Вай оказалась свободна неделя, она собралась одна съездить домой. Но тут Элберт узнал, что на те самые выходные планируется местный фестиваль в Каслмортон-Коммон, это не так далеко от Абергавенни, и они решили, что на рейв съездят вместе, а потом он доставит ее к родителям, а сам вернется себе в Лондон.
Но когда дошло до этого, Элберт и Вай оба оказались совершенно измотаны. Несколько дней на массовом сборище, со взлетами и падениями, как на американских горках, почти без сна, перекусывая лишь пакетиком фалафеля! Время потеряло значение, музыка гремела почти круглосуточно, и они по глупости не сумели предвидеть, что, когда Элберт чуть позже пяти пополудни высадит Вай у дома, их будет ждать прием по случаю знакомства. Вай надеялась проскользнуть в заднюю дверь, но, стоило фургону подъехать, как оба ее родителя поспешили выйти в парадный дворик, чтобы их встретить.
– А не могла бы я сначала принять душ, мам? – недовольно спросила Вай, но Льюисы немедля усадили их на диван, хотя Элберт не мог не заметить, что Ангарад, опасаясь за свои подушки, не без брезгливости поглядывает на его шаровары.
После стольких часов танцев и всего остального на открытом воздухе, включая сон, пребывание в доме Льюисов выглядело совершенно сюрреалистично. Элберт и осознать был не в силах, как там все сочетается, все эти узоры на ковриках, мебели и занавесках. Одно ему было ясно: лица на студийных фотографиях в рамках, расставленных повсюду по комнате, посмеиваются над ним.
Участвуя в событии изнутри, Вай и Элберт не отдавали себе отчета в том, что Каслмортон стал гвоздем недели. Однако Эван и Ангарад пребывали в ужасе от того, что их дочь к такому причастна: они смотрели новости и все репортажи о крупнейшем в истории Великобритании не разрешенном властями рейве, видели, как полиция пыталась взять его под контроль, какой там царил хаос. Эван, ни слова не говоря, помахивал таблоидом “Миррор” перед молодыми людьми, как будто газетные заголовки вполне передавали весь ужас, выразить который ему самому красноречия не хватало.
В конце концов, он набрался сил прошипеть: “Как ты смел развратить мою дочь?” – и картинно ткнул пальцем в их сторону. И хотя Элберт полнился сочувствием к отцу Вай, ходячая фраза из мыльной оперы и жест, сопроводивший ее, вырвали у него кошмарно невежливый смешок. Он тут же вышел, скорбно махнул Вай из окна фургона и отправился в Лондон.