Казаки на Кавказском фронте 1914–1917
От Мемахатуна и до Эрзерума мы скачем в один переход. От Гасан-калы до Сарыкамыша — 90 верст. На дорогу в седлах уже потрачено четыре дня. Тифлис — Кавказская — еще три дня по железной дороге. Всего семь дней, да обратно столько же, значит, дома, в станице, пробудем только 14 дней. Даже для дорогого отпуска на родину Кавказский фронт урезал время.
В Тифлисе заказал наскоро новое обмундирование и впервые надел аксельбанты. На автомобиле-такси несусь вниз, с Головинского проспекта по Верийскому спуску. Навстречу также несется кто-то, двойник по костюму, — в черной черкеске и бешмете, в маленькой белой папахе. Он махнул рукой. Остановились. Оказалось — сотник Коля Бабиев.
— Куда? — бросил он. — Садись ко мне и едем обедать в ресторан «Анона». Там меня ждут два моих урядника, и мы пообедаем вместе, — командует он, ретивый.
— Обедать с урядниками? Да еще в первоклассном ресторане? Но ведь по уставу нижним чинам запрещено даже входить в них, — предупреждаю его.
— У казаков можно! У нас казачье братство и равенство! И я отвечаю за это! — громко, весело, авторитетно произнес он. Сотник Коля Бабиев — «мой средний брат Кабарды — Хаджи-Мурат», которого должен слушаться «его меньший брат, Джембулат»…
У входа в ресторан, что на Головинском проспекте, его действительно ждали два урядника, одетые, как и он, в черные черкески и черные бешметы при небольших белых папахах. На поясе — серебряные кинжалы, но при простых строевых шашках. На газах — по два Георгиевских креста у каждого.
При нашем подходе они молодецки вытянулись, приложив руки к папахам.
И повторилась старая «бабиевская» история. Он им бросил татарское приветствие «Селям!» — и они немедленно громко ответили: «Чох саул!»
Мы все четверо едим шашлык с тархуном и запиваем его кахетинским вином. Урядники держатся скромно и почтительно, и Бабиев говорит с ними запросто, словно в станице. Мне это очень понравилось.
С Бабиевым невольно задержался в Тифлисе на два дня, он потом ехал в свое немецкое селение Еленендорф, что около Елисаветполя, где стоял их полк в мирное время, и хотел дольше побыть вместе со мной. С ним было интересно — особенно слушать его повествования о боях их 1-го Лабинского полка, об офицерах и о многом другом, что крепко связывает чувствами дружбы строевых офицеров на фронте. Оригинальный и интересный был Бабиев тогда и оставался таковым, став генералом ровно через три года.
В отпуску, на берегах Кубани…
Я в своей станице. Святая Пасха. Мы на кладбище, по обычаю — поминовение усопших. Там — вся станица. Масса родственников. Сплошное христосование до боли в губах. Казачки целуются крепко, смачно, обязательно в губы и три раза. Спросы да расспросы о мужьях. Свой офицер-станичник, да еще полковой адъютант, живой вестник полка. Он должен все знать, и он должен все рассказать — как там?
Ко мне близко-близко подходит мать и тихо говорит:
— Сыночек… к тебе хотят подойти Боевы, да стесняются. Ведь их Гриша убит в полку… Отец и жена хотят расспросить: как он погиб, но боятся к тебе подойти, сыночек-Воспоминание о гибели Гриши и то, что Боевы хотят подойти, да «боятся», — кровь ударила мне в лицо.
— Где они? — схватив руку матери, болезненно произнес я.
— А вон в сторонке, за могилами… — ответила она, указывая кивком головы.
Бросаю всех своих многочисленных родственников и через могилы, заросшие свежей травой, быстро, перескоком, приближаюсь к ним.
Я хорошо знал «дядю Боева». Он не переменился. И вот он стоит, все такой же маленький ростом, сухой, пришибленный, в серой черкеске домотканого сукна, сшитой ему, видимо, еще к службе. В черном ветхом бешмете, в обыкновенной, уже потертой временем, небольшой черной папахе, без кинжала на поясе, в шароварах, убранных в черные чулки и… «в чириках с ушками».
Бедность, непроглядная бедность во всем выпирала наружу и теперь, как и тогда, в далекие годы моего детства. Они стоят грустные, словно пришибленные — отец, мать, сноха и меньший сын.
— Дяденька, здравствуйте! Христос Воскресе! — очень почтительно и радостно говорю я, обнимая и целуя его в совершенно сухие губы — растерявшегося и убитого горем казака-старика 45 лет от роду. Жена его уже горько плачет, приговаривая:
— Гри-шут-ка на-аш па-ги-ип…
Обнимаю и целую старушку, залившуюся при виде меня еще больше горючими слезами. Все ведь они знают меня еще с пеленок, как своего родного соседа-казачонка, и вот теперь я — офицер, живой, здоровый, веселый, счастливый и прибывший с фронта, где погиб их старший сын, будущий кормилец стариков. Рядом стоит сноха, жена Гриши. Стоит, горестно потупившись, и молча плачет. Я ее раньше не знал. Она «с чужого края станицы».
— Жена Гриши? — спрашиваю ее, сам уже готовый расплакаться. А она, горемычная вдовушка в свои 22 года, вместо ответа бросилась ко мне, повисла на шее и залила слезами и мои боевые ордена, и аксельбанты, и своим неутешным горем перевернула всю мою душу. И мне стало так неловко, даже стыдно, что я так нарядно одет, когда у них большое и непоправимое семейное горе. И мои боевые офицерские ордена, честно заслуженные в должности младшего офицера сотни, меня уже смущали и давили на психику.
Успокоились. Начались расспросы, как всегда у неискушенного казачества: где? Когда? как именно погиб Гриша?
Что я им мог сказать в утешение? Сын ведь погиб, погиб безвозвратно. Я даже не мог им сказать всю правду, чтобы еще больше не усилить их горе. Что он, Гриша, убит в лоб, убит наповал, не пикнув, как цыпленок, так как такие подробности их убили бы еще больше. Ведь все хотят услышать, что «умирающий еще дышал, смотрел, вспоминал отца, мать, жену-подруженьку… и перед последним вздохом просил им кланяться…». А тут — их сын и муж убит «наповал и в лоб». И какое могло быть здесь утешение для них…
Рассказал подробно, как похоронили. Сказал, что мы умыли им лица, поставили православный крест (я не сказал, что это был маленький крестик из палочек, чтобы не огорчить их). Сказал, что могилу можно будет после войны найти и тело перевезти в станицу. Это я врал уже умышленно, желая хоть чем-нибудь, хоть как-нибудь посеять в их душах радость, утешение, успокоение.
От этого рассказа, вижу, посветлели их лица. Они уже смотрят радостно на меня, уже рассматривают мой мундир, ордена. Они уже называют меня по-станичному, по-старому — Федюшка. Но мне от всего этого стало неловко. И вот почему. Их сын, рядовой казак, погиб в бою, зарыт в чужой «распроклятой турецкой земле», а вот он, офицер, не только что жив, но и здоров, весел, приехал в отпуск, да еще к самой Святой Пасхе и — с орденами… Ну, какая же тут может быть справедливость?! Офицер, да еще полковой адъютант… Ну, конечно, сидел в тылу, в канцелярии, не воевал — вот и жив остался, продолжал я думать их горестными думами.
Были тяжкие минуты, и было такое человеческое горе, которое никакими доводами, никакой логикой не доскажешь и не докажешь.
Наговорились. Успокоились. И что же еще спросила меня эта молодая и несчастная вдовушка?
— Федюшка… а как вы мине пасаветуете — аставатца у свекровин или итить к сваим (то есть к родному отцу и матери)? Я тут как свая… миня ани жалеють (то есть любят).
— Слухьяная ана бабачка (то есть послушная), — вставила тут же свекровь.
Я посоветовал остаться у Боевых.
— А как конь и седло? — задал всегда больной у нас в казачьей службе и в семействе вопрос старик Боев.
— Дяденька, конь и седло по закону остаются в полку и за них вам будут высланы деньги, — разъясняю ему и вижу, будто успокоил их.
Теперь они уже сами обняли меня, поблагодарили, и мы расстались, убаюканные человеческими житейскими мечтаниями…
Война 1914–1917 годов, как известно, окончилась бесславно для России. Мы очистили абсолютно весь громаднейший район Турции, занятый нашими войсками в упорных и кровопролитных боях, и отдали даже часть своей территории туркам… И Гриша Боев погиб «зазря». И не только тело его не доставлено в станицу для успокоительного погребения в родной земле, но и погибло все наше Великое Отечество, и все храброе трудолюбивое и добросовестное Казачество. А над могилой трех казаков 1-го Кавказского полка, так геройски погибших под Мемахатуном, турок давно распахал свою небольшую скудную ниву и посеял себе пшеничку. И никто и никогда из родных не найдет того места, в котором похоронены три казака, убитые «в лоб и наповал».