Полвека без Ивлина Во
Прежде чем мы расстанемся, попробую ответить еще на несколько вопросов. Леди из Хэмпстеда, Нью-Йорк, спрашивает: считаю ли я своих героев «типическими». Нет, миссис Шульц. Меня ужасает ваш вопрос. Романисту нет дела до типов — они добыча экономистов, политиков, рекламщиков и представителей других скучных профессий нашего времени. Художника интересуют только индивидуальности. Государственный муж [189], заклеймивший наше время термином «век обычного человека», отказывается замечать очевидный исторический факт: только художник, а отнюдь не государственный деятель, решает, кого считать героем времени. «Обычный человек» не существует. Он — абстракция, выдуманная занудами для зануд. Даже вы, дорогая миссис Шульц, — индивидуальность. Когда читаете рассказ, не спрашивайте себя: «Соответствует ли такое поведение той или иной возрастной группе, классу или психическому типу?», а задайтесь вопросом: «Почему именно эти люди ведут себя именно так, а не иначе?». В противном случае вы понапрасну потеряете время, читая творения авторской фантазии.
Гораздо более осмысленный вопрос, который мне часто задают: «Ваши персонажи взяты из жизни?» В самом широком смысле, конечно же, да. Все, за исключением одной или двух незначительных фоновых фигур, списаны с реальных людей; большинство персонажей появляются в результате слияния в единое целое бесчисленного количества разнообразных жизненных впечатлений и воображения. Мне всегда было нелегко извлечь чистую комедию или трагедию из грубого фарса, который разыгрывали окружающие меня люди. Мужчины и женщины, какими я их видел, выглядели бы неправдоподобно, если бы я их запечатлел без каких-либо изменений. Например, журналисты, с которыми я общался на протяжении нескольких горячечных недель в Аддис-Абебе и затем попытался вывести в виде второстепенных персонажей «Сенсации». Или капитан Граймс из «Упадка и разрушения». Я знал этого человека [190]. Самая нелепая эскапада моей юности была следствием серьезной беседы с отцом о моих долгах, после которой я попытался добиться финансовой независимости и начал преподавать в частной школе. Здесь я встретил человека, который изрек, как мне показалось, афоризм: «Похоже, старина, прошедшая четверть была первой за два года, которую я отработал до конца». Но если бы я написал роман, в котором дал полный отчет о его проступках, то мы с издателем пошли бы под суд.
Что касается главных героев, то по-настоящему я ими почти не управляю. Я сажусь за работу, заранее предполагая, что они будут делать и говорить, но они постоянно поступают по-своему. Взять хотя бы миссис Лин, героиню романа «Не жалейте флагов!»
Вплоть до середины романа я понятия не имел, что она втайне от всех пьянствует. Я не мог взять в толк, почему она себя так странно ведет. Когда в одной из сцен она внезапно села на ступеньку кинотеатра [191], я все понял и вынужден был вернуться к предыдущим главам, чтобы оставить целую батарею пустых бутылок в ее квартире. В то время я находился на борту транспортного судна. За столом рядом со мной сидел молодой командир миноносца, который может быть моим свидетелем. Однажды за обедом он спросил, как продвигается работа над книгой. Я ответил: «Плохо. Ничего в ней не понимаю. — И вдруг воскликнул: — Понял! Миссис Лин — пьяница».
Напротив, роман «Пригоршня праха» я начал с конца. До него я написал рассказ о человеке, ставшем пленником в джунглях и кончившем свои дни, читая вслух Диккенса [192]. Идея рассказа пришла после посещения уединенно жившего колониста и размышлений о том, как легко он мог бы сделать меня своим пленником. После публикации рассказа замысел продолжал развиваться. Я захотел показать, как пленник очутился в джунглях, и постепенно пришел к изображению другого вида дикарей, среди которых культурный человек оказывается в бедственном положении у себя дома.
Время от времени мне говорят: «Недавно встретил человека — точь-в-точь персонаж из вашей книги». Я встречаю их везде, причем случайно, не выборочно. Полагаю, весь мир населен моими персонажами.
До войны порой утверждали, что я, должно быть, имею дело с весьма специфической публикой. Затем я вступил в армию и прослужил там шесть лет, общаясь главным образом с кадровыми военными, которые славятся своим жестким единообразием. Я был потрясен тем, что командовали мной, ели со мной за одним столом совершенно не похожие друг на друга люди. Из чего я сделал вывод: такой категории как «нормальность» не существует. И это ставит перед писателем задачу: вобрав в себя, упорядочить бесформенный и грубый жизненный материал.
Отсюда вытекает последний вопрос: «Ваши произведения замышлялись как сатирические?» Нет. Сатира — продукт своего времени. Она предполагает общепринятые нравственные ценности и переживает расцвет в стабильном обществе, например, в ранней Римской империи или в Европе XVIII века. Она нацелена на безалаберность и лицемерие. Она утрирует и разоблачает жестокость и глупость политиков. Она стремится вызвать чувство стыда. Всему этому нет места в Век обычного человека, в котором порок уже не притворяется добродетелью. В наши дни у художника остается одна-единственная обязанность перед распадающимся социумом: создать крошечный островок порядка в себе самом. Предвижу, что в наступившие темные времена писатели будут играть ту же роль, что монахи в эпоху раннего Средневековья, а они не были сатириками.
И последний вопрос: «Считаете ли вы ‘Возвращение в Брайдсхед’ вашей лучшей книгой?» Да. Роман «Пригоршня праха», мой прежний любимец, полностью был посвящен человеческим взаимоотношениям. Он был исполнен гуманизма и вобрал в себя все, что я должен был сказать о гуманизме. «Возвращение в Брайдсхед» — куда более амбициозное произведение, хотя, возможно, и менее совершенное. Но я буду гордиться тем, что попытался осуществить, независимо от похвал читателей или проклятий критиков. В частности, меня не слишком трогают обвинения в том, что я использую клише. Полагаю, что повышенное внимание к клише сродни одержимости столовым этикетом. Они возникают из-за того, что человек вращается в дурном обществе. Профессиональный обозреватель по долгу службы читает так много бездарных сочинений, что приобретает нездоровую страсть к броским фразам. Во множестве случаев сюжетному действию требуется неброский фон; когда важно то, что происходит на переднем плане, пейзаж должен быть условным, выполненным в традиционном стиле. Никогда не поверю, что серьезный писатель побоится использовать то или иное выражение только потому, что его употребляли раньше. Одни лишь рекламщики вечно пыжатся, чтобы подобрать вычурные эпитеты к обыденным предметам.
Не задевают меня и обвинения в снобизме. Классовое сознание, особенно в Англии, сегодня настолько взбудоражено, что произнести слово «аристократ» — все равно что сказать «проститутка» шестьдесят лет тому назад. Новоиспеченные блюстители нравов утверждают: «Без сомнения, такие люди еще существуют, но вскоре мы о них ничего не услышим». Я же сохраняю за собой право писать о том круге людей, с которым я лучше всего знаком.
Один критический выпад глубоко потряс меня: почтовая открытка от мужчины из Александрии, штат Виргиния (мой единственный американский корреспондент мужского пола). Он пишет: «Ваш роман ‘Возвращение в Брайдсхед’ — странный способ показать, что католицизм является ответом на все вопросы. Скорее, он смахивает на поцелуй смерти». Могу сказать одно: простите, мистер Макклоз, я старался. Мне не совсем ясно, что вы понимаете под выражением «поцелуй смерти», но уверен, что это нечто омерзительное. Что-то вроде плохого запаха изо рта? Если так, то я и впрямь потерпел неудачу, а мои неукротимые персонажи в очередной раз отбились от рук.
Life, 1946, April 8, р. 53–54, 56, 58, 60
The Estate of Laura Waugh