Вечный юноша
Что может быть глупее?
«Новое», конечно, исподволь всегда побеждает в жизни, по мере ее поступательного движения, но «старое» — цепкая штука. И что может быть страшнее и старее «старой» человеческой психологии, страшнее, потому что от нее-то не свободны и самые «новые» люди. А она-то и способствует «толчению в ступе».
Меня охватывает такой гнев и такая ненависть к этим почтенным многоученым людям, занимающимся в тиши своих лабораторий («фабрик смерти») своим гнуснейшим и мерзейшим делом и ведь опять-таки «во имя» и т. д. Вот и своди концы с концами в рассуждении о современной гуманности! И до отчаяния может довести сознание, что если «вынуждены» делать эти дела они, то «вынуждены» делать и другие.
Вот вам и сказочка про белого бычка, то ли «у попа была собака».
Единственный выход, должны же в конце концов «возмутиться народы», так сказать, volens nolens, «подлежащие неизбежному уничтожению», если не будет положен предел этой опасной и преступной игре, но, черт их дери, возмущаются они что-то довольно медленно.
И хотя и с «тревогой», но все же довольно равнодушно эти самые народы наблюдают, как с лихорадочной поспешностью изобретаются и рвутся все самые новейшие и самые совершеннейшие орудия смерти.
И совершенно еще не ясно, когда эти народы, наконец, скажут: «Мы вынуждены во имя жизни это прекратить!»
14.
(письмо Дмитрию Кобякову в Барнаул — Н.Ч.).
Дорогой мой Митя!
Вернулся после твоего отъезда в мою опустевшую берлогу и стало мне одиноко и грустно.
Как ты доехал? Что нашел дома?
У меня опять неожиданный гость. К знакомой семье, состоящей из трех баб, приехал друг, будущий муж одной из них. Живут они в маленькой комнате в центре города и вот, через день после твоего отъезда, поздно вечером явилась ко мне Клавдия Николаевна Морякова — это и есть мать двух дочерей, к старшей из них и приехал друг — с просьбой на несколько дней приютить приезжего.
Парень оказался интересный.
Молодой художник и начинающий писатель. Жил в Вильнюсе, печатал пустячки в местных газетах, малевал плакаты и написал роман на антирелигиозную тему, нечто вроде: «Исповедь смятенной души, нашедшей после испытаний правильный путь».
Раньше этот «религиозно-нравственный» роман должен был бы кончиться «раскрытием вечной истины» — сиречь Бога, теперь наоборот молодой человек приходит к раскрытию противоположной вечной истины — сиречь к должному материалистическому мировоззрению. Но, к счастью, это не схема, а жизнь, пережитое автором, ибо первая его жена оказалась баптисткой, начала с комсомола, а кончила молельным домом, отец ее крупный геолог, стоящий во главе каких-то геологических учреждений — тоже апостол. По утверждению парня, человек весьма «подкованный». Парня всячески пытались приобщить, приняв в семейное лоно, и к «семейной вере». Парень, было, заколебался, но, к счастью, устоял и все дело кончилось разрывом, ибо благочестивая жена, бывшая комсомолка, заявила ему, что «Бог и семья родителей ей дороже их любви».
Я не прочитал ни одной строки из его романа, но сам парень мне понравился, не особенно культурный, но мыслящий, умеющий дельно и ярко рассказывать, очень скромный, но какой-то внутренне наполненный.
Возможно, что из него и выйдет толк.
Увы, и с ним повторяется та же история, что и с тобой, в смысле издания книги. Везде находят, что тема современная, что книга написана неплохо, одно издательство рукопись оставило и началась канитель, которая тянется не меньше года. Рецензия за рецензией, обсуждение за обсуждением. Но парень настырный, с упрямым умным лбом.
Так что видишь, дело это обычное.
Мне было очень грустно — так как я почувствовал, что ты за мои высказывания на меня немного обиделся. Видишь ли, Митя, — должен знать, что ведь более трети века я неизменно отношусь к тебе с большой дружеской привязанностью (ты сам любишь говорить, что у тебя в жизни было три близких друга: Булатович, Рожанковский и я), но в силу своего характера откровенно высказываю и всегда высказывал тебе свою собственную точку зрения, свои мысли, свои взгляды на жизнь и искусство. И если мы спорим, что совершенно неизбежно при различии наших взглядов на многие вещи, то это вовсе не значат, что мы «собачимся», по твоему выражению.
Неужели было бы лучше, если бы я смотрел тебе в рот и елейно поддакивал. При том это мое «собаченье» делается из подлинной дружеской любви к тебе. Я не всегда одобряю твой образ действий, ты это знаешь и если открыто высказываю тебе это, то, как мне кажется, не в горячке «собаченья», а, в известной мере, в порядке дружеской услуги, так как я предвижу, что многое может обернуться против тебя и подмостки твоей «славы» могут оказаться очень шаткими.
Я очень рад твоему успеху, восхищаюсь твоей энергией, и мне хотелось бы, чтобы твой успех был прочным.
Скажу тебе откровенно, без какой бы то ни было рисовки — меня всегда радовал успех близких мне людей, он никогда не рождал во мне чувство зависти, я всегда, может быть подсознательно, чувствовал: «Вот “мы” утверждаемся, продвигаемся, что-то достигаем», и именно благодаря этому ощущению этот (в конце концов, чужой успех, но это для меня-то он как раз и не был чужим) успех как-то радостно будил мою собственную энергию, побуждал меня к действию.
А ты знаешь, я, в особенности в литературных делах никогда ни настырным, ни даже энергичным, а скорее вялым. С моей точки зрения, ты действуешь не особенно разборчиво и сам даешь повод для весьма неблагоприятных по отношению к тебе чувств.
Сейчас шумит Баранов — прочитав «Простор». Это явный сукин сын. Мне всегда казалось, что этот человек способен на любую низость. Ведь я хорошо знаю его по «Советскому Патриоту». Из Москвы к нему в гости приехали Роллеры. Когда появится в печати твой Водовозов с толом под яйцами, боюсь, что зашумят настоящие резистанцы — Роллер, Кривошеин и др. Ведь, стоит кому-нибудь припугнуть Снегина, и на твоей литературной карьере он поставит жирную точку.
Кстати, в тридцатых годах в Париже не выходило никаких советских журналов. Издательство Гржебина «Москва-Берлин» выпускало книги в Берлине. Это, кажется, и было издательство «Слово». Изд. (…) было тоже в Берлине. «Нева» — тоже. Но эти два последних были чисто эмигрантскими издательствами. «Парижский вестник», о котором ты упоминаешь, был органом «Союза возвращения на родину», т. е. просоветская газета. В конце концов, так же, как и наш «Советский Патриот».
После войны 1945–1947 гг. Посольство выпустило «Вести с родины» — это, другое дело. А ты пишешь: «В то время (в какое?) в Париже выходило много советских журналов, да еще по контексту, причисляешь к ним свой «Ухват». (А ведь «Ухват» — это начало 30-х гг.?) и, наконец, «сочинительством» — ссылкой на беллетристику — нельзя оправдать вранье, когда ты пишешь о современных тебе событиях, да еще орудуешь подлинными именами.
Может быть, я строг к тебе, потому что у меня совсем другой подход к искусству. Я никогда не мог принять формулу: «ходко и хлестко», хотя эта формула и приводит часто к сомнительному преуспеянию.
Для меня искусство должно быть, прежде всего, предельно правдиво и искренно. В какой-то мере это «исповедь автора» и, прежде всего, перед самим собой.
И если он берется за это дело с сознанием полной ответственности за каждое слово, за каждую мысль, за каждый образ, то не предаст он ни жизненной, ни художественной правды. И если у него не хватает таланта, чтобы создать подлинно художественное произведение, все же из-под его пера выйдет подлинно ценный человеческий документ.
Вот почему мне бесконечно дорог и близок Монтень, я люблю Бальзака и Стендаля и терпеть не могу Санд.
У тебя достаточно способностей и уменья, чтобы писать хорошо и интересно, если ты преодолеешь «неряшливость» во всех отношениях.