Избранные письма. Том 2
На протяжении 15 лет едва ли можно указать два‑три сезона, прошедших для Художественного театра без протестов с той, с другой или с третьей стороны. Постановка всякой пьесы, мало-мальски захватывавшей художественный темперамент театра, неминуемо возбуждала протест в какой-нибудь части общества или со стороны репертуарной, или со стороны сценической формы. Но в громаднейшем большинстве случаев, за 3 – 4 исключениями, по истечении известного времени оказывалось, что правда — на стороне театра.
Скажите же, почему теперь я должен поверить Вам или Горькому?
Спросите себя, в какой именно из названных выше периодов Вы полюбили Художественный театр — тот Художественный театр, из которого, по Вашему мнению, я должен уйти, дабы он процветал по-прежнему? И что, если бы в то время, — положим, что это было в эпоху борьбы за Чехова, — что, если бы я поддался угрозам протестующих и отказался от Чехова? Или отказался бы от Ибсена? Или от Тургенева?
Почему Вашему протесту я должен сегодня дать больше значения, чем всем подобным, какие театр получал в течение 15 лет? И отказаться от Достоевского!
Из трех наименований, какие Вы предпосылаете Вашей подписи — свободный художник, мать и воспитательница, — {115} только второе освобождает Вас от обязанности задуматься над тем, что я пишу. Как воспитательница Вы можете ограничивать сферу влияния искусства на Ваших воспитанников, но у Вас есть право выбора, Вы можете рекомендовать одно и не рекомендовать другого. Вы можете не дать Вашей дочери прочесть «Смерть Ивана Ильича», хотя это и одно из лучших произведений гениального писателя, или закрыть от нее несколько драм Шекспира, или вычеркнуть несколько строк из Шиллера, или не позволить смотреть в Художественном театре «Мнимого больного», «Карамазовых» и т. д.
Но как можете Вы, в качестве свободного художника, требовать, чтобы другие художники перестали быть свободными?
Или Вы и Скрябину писали, чтобы он сжег свой «Экстаз»? а директору императорских театров, чтобы он не ставил «Электру» Рихарда Штрауса?
Или с того момента, как Вы примкнули к поклонникам Художественного театра, он должен отказаться от свободы в выборе своей работы и подчиниться Вашим общественным, этическим и художественным вкусам, — Вашим или Ваших единомышленников?
Неужели Вам не понятно, что Театр, как коллективный художник, не может подчиняться вкусам ни этого кружка, ни какого-либо другого. У театра есть свои законы, которые ему диктуют и репертуар и сценическую форму. В этом бывают победы и провалы. И пусть он ищет, стремится, карабкается, падает, побеждает. Если он талантлив и нужен обществу, он найдет правду и общество признает ее. Но пока он ее найдет, общество вольно или терпеливо ждать, или отталкивать. Без борьбы не выясняется никакая правда. Без борьбы приемлема только рутина — косность мысли и красок.
Общество разно реагировало на попытки и ошибки театра. Одни верили и задумывались, другие верили, но молча отталкивали в ожидании лучшего, третьи бранились, как Вы бранитесь теперь. Так было 15 лет и в газетах и в частных письмах. И должен сказать, что самые неплодотворные протесты — это такие, как Ваши.
Нужно много энергии в борьбе за свою правду, чтобы выдерживать такие раздражительные натиски. Как Вы, свободный {116} художник и воспитательница, не чувствуете, что Вы только взваливаете лишнее бремя на людей, и без того отдающих все свои нервы и свои сердца своему делу?
На протест Горького ответили в отрицательном смысле: все писатели и все газеты[209]. Я вовсе не говорю, что Вы должны подчиниться чужому мнению. Но почему же Художественный театр, даже в случае такой огромной общественной поддержки [должен] признать себя неправым? Я говорю «Художественный театр», а не я лично, потому что давно, очень давно артисты не работали с таким подъемом и с такой художественной радостью, как над произведением Достоевского. И неполная удача нисколько не ослабит их энергии, так как они уже привыкли, что все сколько-нибудь новое в Художественном театре оценивается много позднее.
Так значит — не я один, а и вся труппа со Станиславским, — все мы больные?
А не проще ли Вам добросовестно сказать себе: а может быть, я ошибаюсь? Следует ли мне считать свое мнение непреложным? Может быть, ведь и Горький ошибается?..
И, может быть, осторожнее выражать негодование.
292. К. С. Станиславскому[210]
1913 г.
Мне вспомнилась статейка Барова — помните, был у нас? Он у Синельникова. Я его всегда любил за чуткость и хорошую душевную чистоплотность. Вы уделяли ему мало внимания. При дележе на моих и Ваших он считался бы моим. Однако это не мешало ему питать к Вам самое высокое уважение.
Так вот, когда он был в Москве постом и заходил к нам в театр, он уловил все ту же, непрерывающуюся ноту розни между мною и Вами и написал в «Рампе» статейку, изящную и сдержанную, под псевдонимом, в качестве горячего, преданного поклонника театра нашего.
Смысл был такой, что только в глубоком единении моем с Вами непоборимая сила Художественного театра[211].
{117} И замечательно же, что эта мысль никогда не гаснет в тех, кто наблюдает наш театр со стороны.
Еще замечательнее, что она охватывает и всех наших, от старого до малого, как только наши отношения слишком обостряются.
А мы сами, то есть я и Вы, то и дело притушиваем это чувство единения.
Славяне!
Не знаю, кто из нас серб, кто болгарин[212].
293. И. М. Москвину[213]
12 января 1914 г. Москва
Для диктования у меня есть стенографистка. Я могу диктовать ей все тайны, потому что она совсем вне театра.
Милый друг,
Это письмо я тебе диктую[214], а то никак не соберусь написать.
Вот тебе мой решительный совет. В Москву сейчас не ехать[215]. Ничего в ней ты не найдешь не только для здоровья, но и для души. Для здоровья совершенно ясно, что тебе нужен покой, и еще раз покой, и еще раз покой. Для твоего сердца нужно как можно меньше всего того, что это сердце может волновать, хотя бы даже радостью. Для твоих нервов самое лучшее средство — рассеянность, отсутствие сосредоточенного внимания. Ты в своем письме начал философствовать. Москвин философствующий — это ведь явление довольно курьезное[216]. Ну, ничего, философствуй себе на здоровье и делись своими мыслями с нами. Но на расстоянии! Для души же ты не найдешь сейчас у нас ничего отрадного. Увидишь картину, которая тебе за много последних лет достаточно надоела и на которую ты немало потратил нервов и волнений. Все то же самое! Пойми хорошенько, все то же самое! Вторая пьеса до сих пор не готова. Константин Сергеевич мучительно растерян, {118} пайщики волнуются за кассу и т. д. и т. д. и т. д. Все то же самое! Прибавилось разве еще то, что явился новый волнующийся элемент, тебе не знакомый — Бенуа. Он уже вскидывался, хотел все бросить, успокаивался, радовался и снова вскидывался[217]. Ну, словом, Художественный театр в своем брожении, исканиях, мучениях, сомнениях, надеждах, отчаяниях и проч. На что тебе это нужно? Еще много раз ты все это увидишь и переиспытаешь. Есть одна сторона, в которой ты не только полезен, но и совершенно необходим, — это обсуждение будущего товарищества. Ведь в этом году последний срок. Но именно ввиду твоего отсутствия и ввиду того, что Константин Сергеевич занят так, что не оторвешь ни на полчаса, я это дело порешил так: на один год все останется по-старому, а в течение этого года мы будем обсуждать, что делать далее. Ты будешь свежий, здоровый, и всякое твое мнение будет вдвое ценнее. Хотел я было выписать тебя, чтобы дать несколько раз «На дне» и тем хоть немножко освежить застывший репертуар, но рассчитал, что овчинка выделки не стоит. Это оторвет несколько репетиций от «Трактирщицы» и от «Мысли»[218] и тебя может взволновать более чем нужно.
Сборы у нас идут очень хорошие, и, бог даст, дойдет до конца как следует.
В весенней поездке я на тебя рассчитываю. Не в Петербурге — там я обойдусь без тебя, а в Киеве и в Одессе. По моим планам, еще не утвержденным, мы будем играть в Киеве с 16‑го по 28‑е мая, а в Одессе с 29‑го мая по 8‑е июня. Поздновато — ну, ничего не поделаешь, надо вырабатывать необходимый для нас дивиденд. Поездки в Киев и Одессу я устраиваю самые интимные и самые экономные. Можно было бы, и тамошней публике было бы интересней, дать спектакли более постановочные: «Гамлет», Мольер, «Николай Ставрогин», и сборы были бы, конечно, более, но по моим подсчетам выходит, что валовую цифру мы взяли бы большую, а чистый доход оказался бы менее, а уж про утомление и говорить нечего. И я наметил 1) в Киеве: Тургенев (не игранный там), «У жизни в лапах», «Мудрец» (тоже не игранный) и для расцветки «Вишневый сад», 2) в Одессе: «Три сестры» (не игранные там), «На дне» (тоже), «Дядя Ваня» и «У царских врат» (тоже не {119} игранное). Возьмем с собой только все самое необходимое. Это будет и не утомительно и, как мне кажется, достаточно выгодно. Стало быть, тебе придется играть «Мудреца»[219] в Киеве и «На дне» в Одессе, это тебе будет не трудно, приятно, и таким образом ты избегнешь той опасности, которую предвидишь в смысле выступления на сцене в будущем сезоне. И волнения встреч и выход на сцену после большого перерыва ты испытаешь весной, в хорошую погоду и в ту пору, когда все мы будем все-таки свободнее.