Избранные письма. Том 2
А пока рад за Вас. Будьте здоровы и не изменяйте мне. В том, что меня не забудут, мне не изменят, меня не обидят, я больше всего рассчитываю на Вас, Подгорного и Бертенсона. Больше всех.
Будьте счастливы!
Вл. Немирович-Данченко
373. Из письма К. С. Станиславскому[527]
24 октября 1922 г. Москва
24 окт. вечером
… Сегодня я послал Бертенсону телеграмму, чтоб высылали спешно, непрерывно все сведения о поездке, — города, спектакли, рецензии, сборы и пр. и пр. для журнала, который мы будем выпускать еженедельно при Театре («Программы Московского Художественного академического театра и его студий»). Журнал стал совершенно необходим перед публикой, не имеющей физиономии, разношерстной, лишенной собственных мнений и вкусов, только складывающейся в своих симпатиях и потому поддающейся влияниям бесшабашной, беспринципной, а часто и хулиганской театральной прессы[528]. Будем Вам высылать этот журнал. Надеюсь недели через две выпустить 1‑й номер. Малиновская просила не выпускать журнал сепаратно, а издавать общий всем государственным театрам и зрелищам. Я, конечно, ничего не имею против, {260} но боюсь, что из этого ничего не выйдет[529]. Делали уже два заседания, одно с Луначарским, но все-таки, думается, тяжелый Большой театр будет тянуть дело. Я сговорился так: если, когда у нас, в Художественном театре, все будет готово, там еще не двинутся с места, то мы выступим сепаратно. Так же, кажется, думает поступать и Таиров[530].
В театре идут спектакли так: «Турандот» и «Перикола» — полно. «Анго» — уже не совсем, полно только по воскресеньям, «Эрик» — около 3/4 сбора, «Гибель “Надежды”» — чуть еще поменьше[531]. «Синюю птицу» Мчеделов готовит уже с месяц — со 2‑й Студией, так как 1‑я уклонилась[532].
Во 2‑й Студии раскол еще не изжит. Я уже вмешался в хозяйственную часть и назначил туда управляющим Гедике Ив. Ив. Дело там обострилось было до ухода из студии Молчановой и Судакова, но я взял с них слово, что они не уйдут, пока не устроится дело с моим участием. Скоро это все уляжется[533]. Спектакли они уже начали Сборы в студиях не выше средних.
Таиров тоже пошел по линии веселости, поставил оперетку «Жирофле-Жирофля» — с успехом.
И Еврейский театр ставит оперетку[534].
Мне — хоть бросать!.. Впрочем, Луначарский одобряет, что академические театры пошли навстречу желаниям публики получить веселые спектакли и тем борются с дрянными театрами.
Я, вероятно, буду ставить «Лизистрату» Аристофана, для которой будут писать хоры, пляски и т. д.[535]
Обнимаю Вас.
Привет всем.
Вл. Немирович-Данченко
374. Ф. Н. Михальскому[536]
23 декабря 1922 г. Москва
23‑го декабря 1922 года
Во время пожара в дальних уборных наш инспектор театра, всеми нами любимый Федор Николаевич Михальский, своей предприимчивостью, энергией, мудростью, решимостью — {261} проще сказать — талантливостью администратора, которого угрожающие обстоятельства застали врасплох, отстранил в театре панику, чем, может быть, спас много жизней.
Я, как представитель театра, не могу не выразить ему самой искренней и горячей благодарности от всего Московского Художественного театра.
Надо отдать справедливость и всему техническому и служебному персоналу, который вел себя в эти тревожные минуты и часы без растерянности, мужественно, с полным сознанием огромнейшей ответственности.
В частности и в особенности должен поблагодарить еще всемерно помогавшего Ф. Н. Михальскому — Андрея Антоновича Рошета.
Вл. Немирович-Данченко
375. Н. Е. Эфросу[537]
1922 г.
Николай Ефимович!
У меня есть подарок от Горького: пьеса «На дне» в богатом переплете из серебра и золота работы Хлебникова, в бюваре; на экземпляре надпись рукой Горького: «Половиной успеха этой пьесы я обязан Вашему уму и таланту, товарищ!»
Первые два акта Горький читал мне в Олеизе (в Крыму). Когда он кончил, я поехал к нему в Арзамас (раньше еще ездил в Нижний). Пьеса называлась «На дне жизни». Я телеграфировал ему (название он прислал после экземпляра) предложение отбросить последнее слово, он отвечал: «Вполне предоставляю вам».
На том, чтобы Луку играл Москвин, очень настаивал я. Как и на Качалове, в котором я чуял комика, почему еще перед Бароном дал роль комика в «Столпах»[538].
В Вашей статье верно рассказывается, что сначала пьеса ставилась в натуралистических тонах. Чрезвычайно. И с отступлениями вроде того, где, вместо солнечного дня — по автору, Станиславский делал дождливую ночь… Из Москвина, {262} действительно, старались делать какого-то апостола, а Станиславский с презрением относился к Сатину в 4‑м действии. Такое положение я застал, войдя в пьесу…
Я думаю, что и Москвин и сам Станиславский не откажутся от того, что «тон» для Горького найден был мною. Как сейчас помню, в 3‑м действии на монологах Москвина, а после в 4‑м — на монологах Сатина. Подтверждают и Вишневский с Качаловым, каких усилий стоило мне вести Константина Сергеевича на «горьковский» или «босяцкий» романтизм, как я тогда окрестил. И К. С. только при возобновлении через несколько лет великолепно схватил этот романтизм.
Морозов в эту пору уже находился под влиянием моего исконного доброжелателя Марьи Федоровны Андреевой и — после влюбленности в меня в течение трех лет — начал сильно и быстро остывать и переходить к отношению определенно враждебному. Когда спектакль «Дна» готовился, он почти уже не здоровался со мной. Тем не менее после двух-трех представлений, встретившись за кулисами, он остановился передо мной и сказал: «Должен признать, что только благодаря гению Горького и Вам театр не погиб. Успехом “Дна” театр обязан одному Вам». Я не могу вспомнить точно, но то же где-то и как-то сказала даже Андреева. Все тогда было в холодке против К. С. после «Мещан» и «Власти тьмы» (в которых я не принимал никакого участия). Да и со сценой нового театра он не мог справиться, пока не пришел я[539].
Постановка «Дна» была одной из моих самых шикарных побед в Театре. Особливо если еще припомнить, что, строя новый театр, Морозов хотел поставить меня на второе, третье или десятое место, отказываясь, однако, вести дело без меня. И театр — в который уже раз? — был спасен мною.
Но потом Горький, благодаря влиянию Андреевой, от меня отъехал. Морозов — еще сильнее. Потом это отразилось даже в печати. Дальше произошла еще раз подобная же история с «Детьми солнца». И все-таки мое непримиримое отношение к Андреевой, и как к актрисе, и как к личности, окончательно развело нас с Горьким. Надо бы мне как-нибудь записать для верной истории разные фазы и подробности наших взаимоотношений…
{263} Но пока что история вроде той, какую Вы пишете, продолжает оставаться по отношению ко мне лично такой же подчиненной ложной молве, как и всякая история, опирающаяся чаще на факты, чем на правду.
Разумеется, читая корректуру Вашей статьи, я и не должен был ожидать ничего другого… Но я как-то особенно не злопамятен. Все забываю о том разительном повороте, который совершился в Вас лет 7 – 8 назад. Забываю, как Вы из критика, совершенно не признававшего того-то и того-то, переменились в горячего апологета, забываю Ваши статьи в «Одесских новостях» к нашему приезду в Одессу, так возмутившие труппу, что я едва удержал ее от неприятной для Вас телеграммы. И многое другое, что теперь опять приходит на память. Главное, забываю, что в Ваших глазах моя работа в театре сводится к «комментариям»!! (Даже с Москвиным в Ранке[540]).
Я Вам пишу это письмо, потому что за эти годы пишу в третий раз. Таких писем я не посылал, думал, что во мне перегорит обида. Но вот я опять ворочался ночью с чувством неприятной боли. И решил писать это письмо, чтоб уж окончательно вырвать из души всякую чувствительность к тому, какие роли Вы даете мне в Ваших исторических монографиях, и быть равнодушным, когда во всех случаях, где Вам волей или неволей пришлось бы называть меня, у Вас будут, как в этой статье, какие-то туманные глаголы в 3‑м лице множественного числа…