Письма
Остаюсь, милостивый государь, Ваш покорный слуга
Оскар Уайльд
101. Эдмону де Гонкуру {111}
Бульвар Капуцинов, 29
[17 декабря 1891 г.]
Дорогой мсье де Гонкур, хотя интеллектуальной основой моей эстетики является философия нереального, а может быть, именно поэтому, прошу Вас позволить мне внести одно маленькое исправление в Ваши заметки о беседе, в ходе которой я рассказывал Вам о нашем любимом и благородном английском поэте Алджерноне Суинберне и которую Вы поместили в «Воспоминаниях», психологическая значимость каковых столь велика не только для Ваших друзей, но и для всех читателей.
Вечера, что я имел счастье провести с таким великим писателем, как Вы, незабываемы — вот почему они сохранились у меня в памяти в мельчайших подробностях. Я удивлен, что Вам те беседы запомнились совсем по-другому.
Сегодня утром Вы предложили извлечь из воздуха водород, чтобы превратить нашу атмосферу в ужасное орудие уничтожения. Это настоящий шедевр — если не науки, то по крайней мере искусства. Но извлечь из моих рассказов о Суинберне впечатление, которое могло бы ранить его, — вот что меня весьма огорчило. Случилось это, несомненно, по моей вине. Можно обожать язык, не умея хорошо говорить на нем, как можно любить женщину, не зная ее. Француз по сердечному влечению, по крови я ирландец, обреченный англичанами говорить на языке Шекспира.
Вы утверждали, что я обрисовал Суинберна как фанфарона, рисующегося своей порочностью. Это весьма удивило бы поэта, который ведет в своем деревенском доме аскетическую жизнь, полностью посвященную искусству и литературе.
Вот что я хотел бы сказать. Больше четверти века прошло с тех пор, как Суинберн опубликовал свои «Стихи и баллады» — вещь, наложившую глубочайший отпечаток на нашу литературу новой эпохи.
У Шекспира и у его современников — Уэбстера и Форда — звучат в творчестве голоса человеческого естества. В творчестве же Суинберна впервые прозвучал голос плоти, терзаемой желанием и памятью, наслаждением и угрызениями совести, плодовитостью и бесплодием. Английская читающая публика с ее обычным лицемерием, ханжеством и филистерством не увидела в произведении искусства самого искусства — она искала там человека. Так как она всегда путает человека с его созданиями, ей кажется, что для того, чтобы создать Гамлета, надо быть немного меланхоликом, а для того, чтобы вообразить короля Лира, — полным безумцем. Вот так и сложили вокруг Суинберна легенду как о чудовище, пожирающем детей. Суинберн, аристократ по крови и художник по духу, только смеялся над этими нелепыми выдумками. Подобное отношение, сдается мне, как небо от земли отличается от бахвальства фанфарона своей порочностью!
Прощу извинить меня за это простое уточнение; зная, как любите Вы поэтов и как поэты любят Вас, я убежден, что Вы будете рады принять его. Надеюсь, что, когда я буду иметь счастье снова встретиться с Вами, Вы найдете мою манеру изъясняться по-французски менее туманной, чем 21 апреля 1883 года.
Примите, дорогой мсье де Гонкур, уверения в полнейшем моем восхищении
Оскар Уайльд
102. Пьеру Луису {112}
[Париж]
[Декабрь 1891 г.]
Мой дорогой друг, вот драма «Саломея». Она еще не закончена и даже не исправлена, но это дает представление о конструкции, о мотиве и драматическом движении. Здесь и там есть пробелы, но идея драмы достаточно ясна.
Я снова сильно простудился и довольно скверно себя чувствую. Но к понедельнику я совершенно поправлюсь и буду ждать Вас к часу в «Миньон» — позавтракаем вместе, Вы, я и мсье Фор.
Весьма Вам признателен, мой милый друг, за тот интерес, который Вы соблаговолили проявить к моей драме.
Оскар
103. Роберту Шерарду {113}
[Париж]
[Декабрь 1891 г.]
Дорогой Роберт, на первой странице просто вставь: «Его отец, сэр Уильям Уайльд, был очень известным археологом и литератором, а со стороны матери он приходится внучатым племянником необыкновенного писателя Мэтьюрина, друга Гете, Байрона и Скотта и автора «Мельмота», этого странного и чудесного романа, которым зачитывались Бальзак и Бодлер и который стал составной частью движения французских романтиков 30-х годов».
Я также вычеркнул пассаж о гостях на Тайт-стрит. Он ни к чему.
Пообедаем сегодня вместе, хорошо? Приходи в 6.30. Всегда Ваш
Оскар
Вставь слова «У него собирается элита мира искусства», как я указал. Спасибо.
104. Джону Барласу {114}
Тайт-стрит, 16
[Почтовый штемпель — 19 января 1892 г.]
Мой дорогой друг и поэт, спасибо, тысячу раз спасибо за Ваше чудесное письмо. Я не сделал ничего особенного — Вы сделали бы то же самое для меня или для любого Вашего друга, которым Вы восхищаетесь и которого цените. Мы, поэты и мечтатели, — все братья.
Очень рад, что Вам стало лучше. Я и сам теперь знаю, что такое нервы и сколь целебен для них отдых. Когда придет весна и жизнь снова станет прекрасной и мы заиграем на свирелях, многие наши дни будут заполнены песнями и радостями. Я непременно скоро приеду проведать Вас. Ваш любящий друг
Оскар
105. Джорджу Александеру {115}
Гостиница «Альбемарл»
[Середина февраля 1892 г.]
Что касается реплики миссис Эрлин в конце второго акта, то, как Вы должны помнить, вплоть до вечера в среду миссис Эрлин торопливо уходила, оставляя лорда Огастуса в состоянии растерянности. Так и написано в авторских ремарках. Я не знаю, когда эта сцена была изменена, но меня следовало тотчас же поставить в известность. А так это явилось для меня ошеломляющей неожиданностью. Я ни в малейшей степени не возражаю против этого изменения. Оно не нарушает психологического рисунка пьесы… Упрекать меня за то, что я не написал реплику для сценического эпизода, в отношении которого со мной не советовались и о котором я находился в полном неведении, конечно же несправедливо. Что до новой реплики, написанной вчера, то лично я считаю ее достаточной. Мне хочется, чтобы вся сцена миссис Эрлин с лордом Огастусом разыгрывалась в темпе «торнадо» и заканчивалась как можно быстрее. Тем не менее я подумаю над репликой и переговорю о ней с мисс Терри. Если бы меня известили о внесенном изменении, я, конечно, имел бы больше времени, а коль скоро в результате болезни, вызванной треволнениями, которые я пережил в театре, я не смог присутствовать на репетициях в понедельник и вторник, надо было сообщить мне о нем письмом.
Что же касается другого Вашего предложения — раскрыть секрет пьесы во втором акте, — то, намеревайся я выдать этот секрет, сохранение которого создает атмосферу любопытства и напряженного ожидания, столь существенную для драмы, я совершенно по-другому написал бы всю пьесу. Я изобразил бы миссис Эрлин этаким вульгарным чудовищем и выбросил бы эпизод с веером. Зрители вплоть до последнего действия не должны знать, что женщина, которую леди Уиндермир собиралась ударить своим веером, — ее собственная мать. Эта нота была бы слишком резкой, слишком ужасной. Они узнают об этом после того, как леди Уиндермир покинула дом своего мужа, чтобы искать защиты у другого мужчины, и их внимание сосредоточено на миссис Эрлин, которой с драматической точки зрения и принадлежит последний акт. Помимо того это губило бы эффект драматического изумления, вызываемого как эпизодом, когда миссис Эрлин берет письмо и вскрывает его, так и ее самопожертвованием в третьем акте. Ведь если бы зрители знали, что миссис Эрлин — ее мать, в ее самопожертвовании не было бы ничего удивительного: именно этого от нее бы и ожидали. Но в моей пьесе самопожертвование драматично и неожиданно. Возглас, с которым миссис Эрлин бросается в соседнюю комнату, услышав голос лорда Огастуса, этот неистовый жалкий вопль самосохранения: «Так это я пропала!» — показался бы зрителям отталкивающим в устах родной матери. Зато в устах женщины, которую они считают авантюристкой и которая, желая спасти леди Уиндермир, заботится в критический момент о своей собственной репутации, он покажется естественным и весьма драматичным. К тому же это погубило бы последний акт, а главное достоинство моего последнего акта состоит, на мой взгляд, в том, что, вместо того чтобы объяснять, как это делается в большинстве пьес, вещи, уже известные зрителям, он дает неожиданную разгадку тайны, которую зрители желают узнать, и при этом раскрывает характер, еще не разработанный литературой.