Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Концерт мой идет хорошо. Я уже дошел до финала, и скоро он будет готов. Скоро опять буду писать. До свиданья, дорогой друг.
Бесконечно преданный
П. Чайковский.
Сегодня зима в буквальном смысле слова. Снег лежал целый день. Дует холодный ветер.
117. Чайковский - Мекк
Clarens,
16/28 марта 1878 г.
Не удивляйтесь, дорогой мой друг, что все почти свои письма я начинаю известиями о погоде. Можно ли не говорить о ней, когда мы в течение почти трех недель все живем в ожидании хороших дней и до сих пор не можем дождаться их! Было два хороших дня - и только. Сегодня так же холодно, серо, сыро, грустно, как и все последнее время. Я начинаю негодовать и раздражаться.
Вчера получил я Ваше письмо с известием о концерте Рубинштейна. Очень рад, что мой концерт Вам понравился. Что касается исполнения его Н[иколаем] Г[ригорьевичем], то я был совершенно уверен в том, что он сыграет его превосходно. В сущности, этот концерт для него написан и рассчитан на его громадные виртуозные силы.
Как мне приятно было увидеть из Вашего письма, что Вы так зорко следите за всеми музыкальными новыми явлениями. Едва появился новый концерт Бруха, а уж Вы его знаете. Мне он не известен. Я не знаю также концерта Гольдмарка, о котором Вы пишете. Мне известна только одна его вещь, оркестровая увертюра “Сакунтала”, и одна камерная: квартет. И то и другое очень талантливо и симпатично. Это один из немногих немцев-композиторов со свеженькой, самостоятельной струйкой искреннего вдохновения.
Отчего Вы не любите, Моцарта? В отношении его мы с Вами расходимся, дорогой друг. Я Моцарта не только люблю, - я боготворю его. Лучшая из всех когда-либо написанных опер - для меня “Дон-Жуан”. Вы, которая обладаете такою тонкой чуткостью к музыке, должны бы были любить этого идеально чистого художника. Правда, что Моцарт слишком щедро расточал свои силы и очень часто писал не по вдохновению, а ради нужды. Но прочтите его жизнеописание, превосходно написанное Otto Jahn'ом, и Вы увидите, что он не мог поступать иначе. Да ведь и у Бетховена и у Баха есть масса слабых вещей, недостойных стоять рядом с их chef-d оеuvr'ами. Такова была сила обстоятельств, что им приходилось иногда обращать свое искусство в ремесло. Но возьмите оперы Моцарта, две-три его симфонии, его Реквием, шесть квартетов, посвященных Гайдну, С-moll'ный струнный квартет. Неужели во всем этом Вы не находите никакой прелести? Правда, что Моцарт захватывает не так глубоко, как Бетховен; размах его менее широк. Как в жизни он был до конца дней беспечным ребенком, так и в музыке его нет субъективного трагизма, столь сильно и мощно сказывающегося в Бетховене. Это однако ж не помешало ему создать объективно трагическое лицо, самое сильное, самое поразительное из всех обрисованных музыкой человеческих образов. Я говорю о Доннe - Аннe в “Дон-Жуане”. Ах, как трудно заставить другого находить в той или другой музыке то, что сам в ней находишь! Я не в состоянии передать Вам, что я испытывал, слушая “Дон-Жуана”, когда на сцене является величавый образ мстительной, гордой красавицы Донны-Анны. Ничто ни в какой опере так сильно на меня не действует. Когда. Донна-Анна узнает в Дон-Жуане того человека, который не только оскорбил ее гордость, но и убил ее отца, когда ее злоба, наконец, бурным потоком изливается в гениальном речитативе и потом в этой дивной арии, где злоба и гордость чувствуется в каждом аккорде, в каждом движении оркестра, - я трепещу от ужаса, я готов закричать и заплакать от подавляющей силы впечатления. А ее плач над трупом отца? А дуэт с Дон-Оттавио, где она клянется отметить, а ее ариозо в большом секстете на кладбище, - все это недосягаемые, колоссальные оперные образцы!
Я до того люблю музыку “Дон-Жуана”, что в ту минуту, как пишу Вам, мне хочется плакать от умиления и волнения. Я не могу спокойно говорить об этом. В камерной музыке Моцарт пленяет прелестью, чистотой фактуры, удивительной красотой голосоведения, но иногда встречаются и вещи, наводящие на глаза слезы. Укажу Вам на Adagio из G-moll'ного квинтета. Никто и никогда с такою красотой не выражал в музыке чувства безропотной, беспомощной скорби. Когда это Adagio играл Лауб, то я всегда прятался в самый отдаленный угол залы, чтобы не видели, что со мной делается от этой музыки.
Ради бога, прочтите объемистую, но интересную книгу Отто Яна о Моцарте. Вы увидите из нее, что это была за чудная, безупречная,бесконечно добрая, ангельски непорочная личность. Это было воплощение идеала великого художника, творящего в силу бессознательного призыва своего гения. Он писал музыку, как поют соловьи, т. е. не задумываясь, не насилуя себя. И до чего ему легко было писать! Он никогда не писал черновых набросков. Его гениальность была до того сильна, что все свои сочинения он писал прямо партитурой. Он их отделывал в голове до мельчайших подробностей и очень часто выписывал сначала всю партию трубы или другого инструмента, потом принимался за другое сочинение, тоже заготовленное уже в воображении, потом снова возвращался к первому и т. д. Для него не существовало никаких трудностей. Десятилетним мальчиком он уже владел до совершенства техникой своего дела. Он вел жизнь очень рассеянную и безалаберную. Когда он успевал делать все, что он сделал, совершенно непонятно. Гуммель маленьким ребенком жил у него в качестве ученика и впоследствии рассказывал про него много интересных подробностей. Уроки свои он давал очень небрежно, т. е. редко и в самые странные часы. Иногда, возвратившись ночью с пирушки, он будил маленького Гуммеля и начинал с ним очень усердно заниматься. Но его доброта, его детская незлобивость были так обаятельны, что Гуммель привязался к нему горячо. Однажды, уже впоследствии, Гуммель давал концерт в Праге. Если не ошибаюсь, ему в то время было лет двенадцать. Случилось, что в день концерта Моцарт попал в Прагу, кажется, для репетиций “Дон-Жуана”, и, узнав, что идет концерт Гуммеля, поспешил туда. Когда он входил в залу, Гуммель, сидевший за инструментом, увидел и узнал его. В одну секунду он вскочил с эстрады и мимо рядов сидевшей публики бросился к своему учителю и стал обнимать и целовать его, разливаясь слезами, к великому скандалу всех при этом присутствовавших. Его все любили, у него был самый чудный, веселый, ровный нрав. Гордости в нем не было ни капли. При встречах с Гайдном он самыми искренними, самыми горячими выражениями изъявлял ему свою любовь и почтение. Чистота его души была безусловная. Он не знал ни зависти, ни мщения, ни недоброжелательства, и мне кажется, что все это слышится в его музыке, свойство которой примирять, просветлять, нежить.
Я бы мог до бесконечности говорить об этом лучезарном гении, к которому я питаю какой-то культ. Как я ни привык к разнообразию музыкальных вкусов, как ни широко я понимаю свободу перед авторитетами, но признаюсь, дорогая моя, очень бы хотелось мне привлечь Вас на сторону Моцарта. Я знаю, что это очень трудно. Кроме Вас, я знал в жизни нескольких людей, очень тонко понимавших и горячо любивших музыку, но в то же время не признававших Моцарта. Тщетно я старался раскрыть им красоты его музыки, но никогда еще мне не хотелось так сильно привлечь в число поклонников Моцарта кого бы то ни было, как теперь Вас. В наших музыкальных симпатиях часто имеют значение обстоятельства случайные. Музыка “Дон-Жуана” была первой музыкой, произведшей на меня потрясающее впечатление. Она возбудила во мне святой восторг,. принесший впоследствии плоды. Через нее я проник в тот мир художественной красоты, где витают только величайшие гении. До тех пор я знал только итальянскую оперу. Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, я обязан Моцарту. Он дал первый толчок моим музыкальным силам, он заставил меня полюбить музыку больше всего на свете. Может быть, все это имеет значение в моей исключительной любви к Моцарту, и я не могу требовать, чтобы все те, кого я люблю, относились к нему, как я. Но если я сколько-нибудь буду содействовать к изменению Вашего мнения о нем, то буду очень счастлив. Если Вы когда-нибудь, послушав, например, Andante из G-moll'ного квинтета, напишете мне, что были тронуты, то я буду в восторге.