Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь
Дорога звала, дорога заманивала. Роммелевские танки, выкрашенные в рыжий цвет, потому что их перегнали из Африки, молчали уже полчаса.
- Ну… - сказала Галя.
Сапожников вытянул ракетницу и направил ее в заднее оконце сарая, прорезанное в толстых бревнах.
- Пошла, - сказала Галя и медленно подняла на дыбы своего чалого.
Хлопнул выстрел ракетницы, чалый хрипел и перебирал в воздухе красивыми ногами.
Кони дрожали. Вспыхнула и развернулась осветительная ракета. Стали видны рыжие танки, торчавшие у поворота. Все дело было в ракете. Из-за нее они могли удрать только на свету. Галя шевельнула коленями. Чалого кинуло на дорогу… Вот как все было на самом деле. Как в замедленном кино, а не так - тыр-пыр, в два счета, и поскакали. Было даже еще медленнее…
- Я пойду, провожу Вику, - сказал Сапожников, - уже очень поздно.
- Когда вернешься, звони сильней. Я могу заснуть, - сказал Барбарисов.
Она пошла вперед, Сапожников за ней. Когда Сапожников снимал ее плащ с вешалки, он слышал, как Глаша сказала угрюмым голосом:
- По-моему, она из себя строит.
Диктор сказал:
- "Маяк" продолжает свою работу. Передаем легкую музыку.
Вика привстала на цыпочки и поцеловала его в щеку.
- Приятно, - сказал Сапожников. - Только непонятно, за что.
- За глупость.
Под эту легкую музыку Сапожников и Вика шли по ночной улице.
- Ну так вот… - сказал Сапожников. - Все будет отлично.
- О чем вы?
- Вы уже начинаете радоваться, - сказал Сапожников, не понимая, что это он говорит о себе, - поэтому держите себя на вожжах, понятно? Иначе вас разнесет к чертям от первой царапины.
Они стояли на темной улице. Начал накрапывать дождь.
- Пошли, - сказал Сапожников. - Промокнете. Рассвет скоро.
- Не беспокойтесь, - успокоила она. - Все еще обойдется. Я вам обещаю.
Подоконник был мокрый, крыши серебряные. За окнами хмурый рассвет. Дождик. Как будто кончились прологи, и теперь пойдет жизнь без пустяков. Глаша стояла и смотрела на будильник. Это будильник ее поднял, а не звонок в дверь.
- Это будильник звонит, - сказала.
- Так что же ты?
- Все равно уже утро… Папа, вставай.
Воздух тянет с моря. Глаша догадалась, что сейчас живет в Риге, а то она забыла об этом. Все последние дни была Москва, Москва из-за этого Сапожникова.
Особенного ничего не было, а весь дом покачивался на тихой волне, как ресторанчик в порту.
Глаша спросила:
- Как ты думаешь, Сапожников остался ночевать у Вики?
Отец сразу открыл глаза.
- Что ты болтаешь! - сказал он. - Ну что ты болтаешь!
- Он не должен так поступать.
- Он должен тебя спрашивать, - сказал отец, вылез из-под одеяла и начал одеваться.
Потом он прислушался. Кто-то тихо позвонил в дверь.
- Ну вот, он пришел. Иди открой, - сказал отец.
- Не пойду.
- Долго ты еще будешь мне голову морочить?
И пошел открывать дверь.
Глаша включила радио, повернула на полную мощность, и диктор сказал: "…Дописана четвертая страница летописи советского бадминтона. Она может войти в историю под названием турнир Константина Вавилова. Военнослужащий из Москвы - сильнейший мастер волана".
Было слышно, как в прихожей шумит плащ, с которого стряхивают воду. Потом Сапожников сказал:
- С добрым утречком, Агафья Тихоновна… виноват, Глафира Александровна. Как почивали, мамаша?
Глаша обернулась.
- А вы?.. - спросила она.
И ушла.
Барбарисов сказал хмуро:
- Не расспрашиваю об успехах…
- Дурачок ты… - сказал Сапожников. - Трамваи же не ходят. Шел пешком через весь город.
И ему снова вспомнилась вся пустынная дорога, и его громкие шаги по твердому ночному асфальту, и блеск трамвайных рельсов на перекрестках, и внезапные сутулые пары из-за угла - обязательно мужчина в ватнике и женщина в резиновых сапожках: грибники спешили за город, - а потом стал накрапывать дождик, а впереди между домами начал вспухать рассвет, и Сапожников первый раз не чувствовал себя одиноким на пустой ночной дороге.
- Окажи мне услугу, - прошептал Барбарисов. - Повтори то, что ты сказал, только погромче.
- Понятно, - сказал Сапожников, покосился на дверь и сказал громко: - Дурачок ты…
Трамваи же не ходят!.. Шел пешком через весь город!
- Да не ори так.
Отворилась дверь, и вошла Глаша.
- Вы хотите есть? - спросила она.
И тут опять раздался звонок. Барбарисов сказал:
- Кого там еще черт несет?
- Это телефон… - Глаша убежала.
- Ну что Вика? - спросил Барбарисов.
- Если мне не изменяет память, я, кажется, втрескался, - сказал Сапожников.
Глаша протянула через комнату шнур и поставила аппарат на стол.
- Это вас.
Сапожников взял трубку.
- Слушаю. Привет… А собственно, почему вы не спите?.. Конечно… Я только что говорил Барбарисову, что я, кажется, втюрился… Почему потише?.. Мне приятно, чтобы об этом знала вся Рига.
Он положил трубку, на него смотрели.
- Ну, братцы, - сказал он, - я отправляюсь к Вике… Спать, видимо, буду только в Москве… Глаша, есть возражения?
- Глаша смотрела на него с интересом. Подняв бровь.
- Мне понравилось, как вы с ней говорили… - протянула она. - И что все вслух…
Мне это нравится.
- Вы хороший парень, - сказал Сапожников. - И я вас люблю.
- Я не парень, - сказала Глаша.
- Слушай, от тебя электричество в тыщу вольт, - сказал Барбарисов Сапожникову. - Сегодня ты на моем докладе, не забудь. В Майори… Бери Вику, и приезжайте вместе.
- Если она не заснет, - сказал Сапожников, бойко, петушком, серым козликом выскакивая из комнаты, будто и не было ничего, будто он хмельной, или бездушный, или легко относится к жизни и все его страдания липовые, но, слава богу, жизнь сложней всякого мнения о ней, и это обнадеживает, надо только иметь терпение, а где его взять иногда… Сапожников хлопнул дверью, и квартира Барбарисовых закачалась на тихой волне.
Тихая волна понесла Сапожникова, и он закачался первый раз за эти лютые годы, потому что ему не стало смысла сопротивляться, потому что первый раз он не должен был ни перед кем-то хранить навязанный ему облик, хранить даже тогда, когда все облики были разбиты, и его продали, и четыре года длилась эта метель, эта пытка, когда с него сдирали панцирь и ели живого, как китайцы черепаху.
Они с Викой поцеловались.
Весь день они провели вместе и ели сосиски и яичницу в каком-то буфете, у стойки пили кофе, потом обедали в ресторане "Луна", до смерти хотели спать, потом перехотелось, осталась только лихорадка и гул в ушах, потом вечерело, и пришла пора ехать в Майори. Грохотала электричка. Барбарисов сидел напротив них, а Вика пыталась задремать на плече у Сапожникова.
Все было открыто всем, и никто ничего понимал, а за окошком хмурые поля и мокрые полустанки.
Лекцию Барбарисов читал хорошо, а в перерыве сказал грустно:
- Идите прогуляйтесь у моря. Потом встретимся.
- Нет-нет, - сказала Вика.
И они ушли.
Это было странное, совсем другое море, плоское, серо-сиреневое от вечернего неба до горизонта. По блеклому спокойному песку прогуливались люди в пальто, и на воде, как утки в пруду, сидели белые чайки.
- Иди сюда… я соскучился, - сказал Сапожников.
Она стала перед ним и подняла голову.
- Я все равно соскучился, - сказал Сапожников. - Даже когда ты рядом, я по тебе соскучился. Мне кажется, я тебя сто лет не видел.
Они поцеловались. Потом долго стояли, обнявшись, и никто им не мешал.
- Почему ты такой? - сказала Вика ему в плечо.
- Не знаю… - сказал Сапожников. - Жизнь меня дразнит, как дети мартышку.
Протягивает яблоко, потом отдергивает его, и я становлюсь злым и недоверчивым.
Тогда я говорю - а подите вы все, не нужен мне ваш сладкий кусок, плевать я на него хотел, обойдусь черной корочкой. И тогда поднимается вопль. Ах так, кричат дети, не хочешь нашего яблочка, ну мы тебе покажем! И показывают, между прочим.