Самшитовый лес. Этот синий апрель... Золотой дождь
Пустынно, как после демонстрации. И такую Сапожников тоскливую радость почувствовал, что горлу поперек. Стоит на углу двух улиц, и идти можно куда хочешь, как будто ты подкидыш и теперь обо всем должен думать сам.
Мама хорошо пела, когда одна оставалась и думала, что никто не слышит. Доставала из заветной театральной сумочки листки с песнями и раскладывала рядом с собой на диване. Сумочка желтой кожи, на никелированной цепочке, а внутри запах духов, белый бинокль на перламутровой выдвижной ручке и листки с песнями, карандашными и чернильными, разного почерка. Разложит, посмотрит на первую строчку и поет, глядя в окно, старые песни и романсы, еще девические. А тут вдруг согласилась учиться петь. Познакомилась на родительском собрании с учительницей Аносовой, и та ее уговорила учиться петь. У Аносовой Веры Петровны многие учились и с Благуши, и с Семеновской. Бесплатно учила, для души. Сапожников и сына ее знал, Лешку, первый из ребят радиотехник в районе, и компанию всю ихнюю знал.
Панфилова и Якушева. Сапожникову они правились, но уж больно тесно держались, никого к себе не пускали, дружили очень, да еще родились тут же, а Сапожниковы калязинские, да и школа соседняя, ну, Сапожников и не притыкался.
Аносова бесплатно учила, а все же учила. А после учения, сами знаете, кто плохо пел, поет лучше, а кто хорошо пел, поет хуже. И все уравниваются.
Мастерства больше, таланта меньше. По системе. А искусство - какая же система?
Искусство - нарушение системы. Хоть в чем-нибудь. Иначе зачем ты в искусстве, если тебе своего сказать нечего?
И мама стала хуже петь, по чужим правилам и не про свое, мамино. До этого пела про сирень, про калитку, про ямщиков, про разлуку. А теперь стала петь, Корчмарева и Раухвергера - современный репертуар. А его только можно петь под рояль - белые клавиши. Мама эти песни наедине с собой петь стеснялась, и они с Сапожниковым стали отдаляться друг от друга.
Вот и стоит теперь Сапожников на осеннем перекрестке, и смотрит Сапожников в серые тучи, и в душе у него тоскливая радость свободного подкидыша, безымянного младенца.
Зашел вчера Сапожников к Аносовым:
- Мама не у вас?
- Проходи, - сказал Леша.
- Что такое? - спросила мама, когда Сапожников в комнату вошел, где рояль, и кудрявая посторонняя женщина петь учится, и яркий свет из-под стеклянного абажура с голубой оборочкой.
- Письмо получили - сказал Сапожников. - Дунаев велел за тобой сходить.
- От кого письмо? - нахмурилась мама.
- От отца…
- Это не спешно, - сказала мама. - Погуляй… У меня еще урок не начинался.
А Вера Петровна сказала женщине в кудряшках:
- Ну, давайте, Лида, еще раз Корчмарева.
И Сапожников узнал библиотекаршу из Дома пионеров. Пожилую женщину, лет двадцати.
Сапожников спросил у Лешки:
- Что читаешь?
- "Двадцать лет спустя".
- Не знаю.
- А "Три мушкетера"? Это продолжение.
- Начал, да отняли. Давали на один день.
- Так это моя книжка была. На, читай.
Сапожников приткнулся у рояля и стал мушкетерами захлебываться. Не д'Артаньяном, конечно, - Атосом: бледный и не пьянеет, терпеливый, одно слово - граф де ла Фер.
А кудряшки поют:
- Нынче в море кач-ка-а высока-а… не жалей, морячка-а, мо-ряка… Тру-убы… ма-ачты… За кормою пенится вода… Ча-айки пла-а-чут… - И бодро: - Но моряк не плачет никогда!
Тут д'Артаньян заглянул в окно павильона, увидел раздавленные фрукты и с ужасом понял, что госпожу Бонасье сперли.
А кудряшки заглянули через плечо испросили:
- А что д'Артаньян-армянин?.. Тру-убы, мачты-.. Но моряк не плачет никогда.
Заморосила водяная пыль, и через улицу на уголок перебежал парень с соседнего двора.
- Смотрел? - спросил он у Сапожникова.
Вытащил из пальто две папироски "Норд", почти высыпавшиеся в кармане, потом они стали "Север".
Но Сапожников курить отказался.
Парень закурил сам.
- Что видал-то? Кино, что ли? - спросил Сапожников.
- Какое кино?.. У дома девятнадцать ребеночек мертвый лежит. Голый, - сказал парень.
Трава была пронзительная, торцы поленницы черные, а кожура на ней белая с червоточиной, березовая, и завитками отставала. В одном месте у самой земли дрова вдвинуты вглубь, и под навесом верхних рядов, чтобы дождь не лил, лежало синеющее тельце, голенькое, чтобы быстрее умер, и головка уходила вглубь, в темноту, или у него это были темные волосики, - одну секунду это все видел Сапожников, и его тут же оттолкнули люди в пальто, а потом оттащили туда, где толпились пацаны и уходили по одному. А милиционер и доктор в пальто поверх халата писали бумаги. Люди стояли.
- Подкинули, - сказал один.
- Бывает, - сказал другой.
- Сука, - сказал третий.
И эти три слова Сапожников запомнил навсегда. И когда вспоминал их, приходило одиночество.
Что с тобой? - спросила мама.
Сапожников запел громко:
- Нынче в море качка высока-а! Тру-бы! Ма-ачты!.. Но моряк не плачет никогда!
- А-а… - сказала мама. - Значит, ты ходил смотреть!
- Тру-убы… Ма-ачты…
- Подкинули… - сказала Мама.
- Это я слышал.
- Бывает…
- И это я слышал:
- Я больше не буду учиться петь, - сказала Мама.
- И еще слышал, что она сука.
- Отец пишет, что приедет, - сказала Мама.
- Он и раньше приезжал.
- Нет, он хочет еще раз попытаться с нами жить.
- Ты пой. Только по-старому, - сказал Сапожников.
- Смешной ты… Неужели ты мог подумать, что я тебя подкину?
- А если ты умрешь раньше меня?
- А если ты раньше меня? Что тогда?
- Не знаю, - сказал Сапожников.
- Ничего не изменится. Человек умирает, только когда его забывают.
- Он лежит там на самом деле мертвый, хоть помни его, хоть нет:
- Нет, - сказала Мама. - Ты ничего не понял. Его живого забыли. Вот почему он умер.
Глава 14
ОЖИДАНИЕ
Самолет взревел и затих. Люди зашевелились и стали подниматься, разминаться и потянулись к выходу сонные, помятые.
Сапожников вышел последним.
Внизу его поджидали Виктор и Генка Фролов. Рассвет был бледно-синий и морозный.
Снега не было. Пассажиры тянулись к аэровокзалу, одноэтажному зданию из белого кирпича.
- Торопиться не будем, - сказал Фролов. - Столовая еще закрыта, и все равно сначала будут кормить команду. Предлагаю выскочить в город в магазин. Тут близко четвертый гастроном.
Земля была твердая, как керамика.
- Четвертый закрыт, - сказал им на улице сонный дядька в кепке. - Придется вам в первый бежать.
Рассвет стал розовым.
- Далеко это? - спросили они.
- Нет, близко. Минут семь. За угол, пройти новостройку, ну а там увидите.
Дядька потер уши и ушел.
- Рискованно, - сказал Виктор.
- Вы как хотите, а я хочу бутылку достать, - сказал Сапожников.
- Ну, побежали, - сказал Фролов.
- Побежали.
И тут начался кошмар.
Они бежали по узким дощечкам мимо строящихся домов, и тут навстречу им люди двинулись на работу, и разойтись нельзя, начались объятия на жердочках. А люди все шли и шли, нескончаемая цепочка людей, и с каждым надо было обняться, чтобы сделать шаг вперед, и обратно повернуть нельзя, ну точь-в-точь как в жизни.
Наконец они вырвались на улицу и побежали мимо обыкновенных новых четырехэтажных домов. Они бежали, прогоняли холодный воздух через легкие, сонная кислятина полета испарилась из мозгов, и на душе было просторно и ветрено. И Сапожникову теперь было все равно, опоздают они на самолет или нет. Он знал это состояние безвольной решимости, когда не надо никуда стремиться и хорошо там, где стоишь, бежишь - живешь, в общем. Многие боятся толпы, барахтаются, а Сапожников любил, когда толчея, когда толпа тебя несет, куда - сам не знаешь. Не надо только барахтаться. Булыжная мостовая, деревянные высокие тротуары, модерновый магазин, а за окнами вид на замерзшие огороды.