Мамонты
Справедливости ради замечу, что двое других коллег из Киева были явно смущены своим участием в этой сцене, прятали глаза, переминались с ноги на ногу — ведь они были еще молоды, не столь знамениты, как позже, и не столь забыты, как все мы теперь, и, наверное, не видели особых причин кочевряжиться перед литературными ровесником и земляком, хотя бы и пожаловавшим из Москвы.
Я уже писал в этой книге о том, что с Дмитром Павлычко познакомился еще в 1953 году во Львове, куда приезжал в командировку от молодежного журнала «Смена». Он еще учился в университете имени Ивана Франко, выпустил первый стихотворный сборник «Любовь и ненависть». В его поведении тогда чувствовалась настороженность: бандеровское подполье, не шутя, грозило его убить за сотрудничество с властью и москалями. Повторю, что я тогда же перевел на русский одно из понравившихся мне стихотворений и напечатал его в журнале.
Впоследствии мы не раз встречались с ним в Москве, а однажды, совершенно случайно, столкнулись на улице Улан-Батора, далекой монгольский столицы, и бросились друг другу в объятия, едва не плача от распиравших чувств…
С Виталием Коротичем, талантливым поэтом и публицистом, уже после одесской встречи мы вдоволь поколесили по стране, бывали вместе и за границей. Позже он и сам подался в москали, выдвинувшись на волне перестройки и гласности: стал главным редактором «Огонька», одним из сопредседателей писательской ассоциации «Апрель», депутатом парламента. В памятном августе 1991 года Коротич, неожиданно для всех, уехал в Америку преподавать журналистику в Бостонском университете. Но, наезжая домой в пору летних каникул, иногда появлялся на Новом Арбате, в издательстве «Пик», с которым меня связала судьба на склоне лет, спрашивал участливо: «Ну, как вы тут, еще пикаете?..»
Меньше, чем с другими, мне довелось встречаться с Борисом Олейником, поэтом, впоследствии активным политиком. Меня поражала, а подчас даже восхищала острота его полемических выступлений — он сам называл себя «членом парткома, вскормленным с конца копья». Карьера его была стремительна: он тоже стал парламентарием, членом ЦК КПСС, а в 1991 году — советником президента СССР Михаила Горбачева. После августовских событий Олейник выпустил в издательстве «Палея» антигорбачевский памфлет «Князь Тьмы. И увидел я другого зверя, или Два года в Кремле», после чего для многих, в том числе и для меня, перестал существовать.
Но тогда, в Одессе, я был лишь слегка покороблен запальчивостью его речи.
Я ответил Борису Олейнику, что немедленно и с радостью сложу с себя обязанности руководителя делегации, если это будет должны образом согласовано с руководством Союза писателей, — но решать это, уперев кулаки в бока, как на сельском сходе, представляется мне неуместным, тем более за полчаса до начала симпозиума.
Возражений на эти резоны я не услышал.
В последующие дни отношения с киевлянами были идилличны и задушевны. Мне показалось даже, что в гостиничном номере они отработали сполна порученную им кем-то программу и были сами рады сбросить эту докуку с плеч.
Стоял ли за этим аппарат Георгия Мокеевича Маркова, или торчали уши поборников самостийности из Киева, или самым банальным образом маячил Одесский обком компартии (на это намекали одесситы) — осталось для меня и по сей день загадкой.
Впрочем, я сделал для себя некоторые выводы из утренней стычки и, открывая дискуссию в Доме ученых, приветствовал собравшихся на русском, а затем, достаточно уверенно, на украинском языке.
Вот когда пригодились мне уроки рiдно мовi в харьковской школе, где не только «Кобзаря», но и «Робинзона Крузо» нам выдавали в школьной библиотеке исключительно на украинском.
Не обошлось, однако, и без других сложностей.
Руководитель финской делегации Ласси Нумми — долговязый и долгогривый интеллигент в роговых очках — пригласил меня на конфиденциальный разговор через переводчика.
Мы знаем, сказал он, что в Советском Союзе нервно реагируют на присуждение Нобелевской премии Александру Солженицыну за его книгу «Один день Ивана Денисовича». Учтя это обстоятельство, мы, еще накануне выезда в Москву, обсудили этот вопрос в присутствии всех членов делегации. Мнения разошлись. Одни безоговорочно поддерживают решение Нобелевского комитета, другие считают его сугубо политической акцией, не имеющей отношения к литературе, третьи еще более категоричны. Короче говоря, у каждого члена финской делегации своя позиция в этом вопросе. И мы договорились о том, что тема предстоящей дискуссии — литература для масс и литература для избранных — не имеет прямого отношения ни к Солженицыну, ни к Нобелевской премии. Поэтому мы решили не затрагивать этой темы в Одессе. До тех пор, пока ее не затронет русская сторона…
Вообще, одесскому симпозиуму повезло вдвойне: он не только угодил в холерную напасть, но и в самую горячку «нобелианы» семидесятого года.
Еще накануне этого события, путешествуя по городам и весям Суоми, в столь близком соседстве со Швецией, где заседал Нобелевский комитет, я, почти физически, ощутил общее напряжение: газеты, радио, телевидение, людскую молву сотрясал колотун предстоящей, а затем и свершившейся сенсации.
Все понимали, что премия венчает не творческие заслуги писателя, а недвусмысленно поощряет его жестко обозначившееся противостояние советскому режиму и коммунистической идеологии, делает его знаковой фигурой в развернувшейся «холодной войне».
Понимал это и сам Александр Исаевич Солженицын, который в главе «Нобелиана» своей более поздней книги «Бодался теленок с дубом» признавался чистосердечно:
«А тут премия — свалилась, как снегом веселым на голову! Пришла! — и в том удача, что пришла, по сути, рано: я получил ее, почти не показав миру своего написанного, лишь „Ивана Денисовича“, „Корпус“, да облегченный „Круг“, всё остальное — удержав в запасе…»
И, пожалуй, никто живее и темпераментней самого Солженицына не сумел охарактеризовать обстановку, в которой выносилось решение Нобелевского комитета:
«Премию душить — это мы умеем. Собрана была важная писательская комиссия (во главе ее — Константин Симонов, многоликий Симонов — он же и гонимый благородный либерал, он же и всевходный чтимый консерватор). Комиссия должна была ехать в Стокгольм и социалистически пристыдить шведскую общественность, что служит темным силам мировой реакции (против таких аргументов никто на Западе не выстаивает). Однако, чтобы лишних командировочных не платить, наметили комиссионерам ехать в середине октября, как раз к сроку. А Шведская Академия — на две недели раньше обычного и объяви, вместо четвертого четверга да во второй! Ах, завыли наши, лапу закусали!..»
Это уж точно, воя было в те дни предостаточно: и угроз лишить Солженицына гражданства, и требований выгнать его из Советского Союза.
Поэтому предложение Ласси Нумми провести дискуссию в рамках обозначенной темы показалось мне резонным.
Я собрал делегацию — и москвичей, и киевлян — изложил разговор с Ласси Нумми. Всё было понято с полуслова, принято общее решение: придерживаться темы.
Но я забыл об одесситах…
Впрочем, один из них — стародавний житель и герой — появился среди нас, едва мы переступили порог гостиницы «Одесса» (она же знаменитая «Лондонская»), что находится близ памятника дюку Ришелье, над лестницей, прославленной в фильме «Броненосец Потемкин».
Это был поэт Григорий Поженян, мой однокурсник по Литературному институту. Тогда, в сорок шестом, большинство принятых по творческому конкурсу студентов были недавними фронтовиками: Юрий Бондарев, Владимир Тендряков, Григорий Бакланов, Евгений Винокуров, Эдуард Асадов — впоследствии именитые писатели.
Но даже среди них, бряцавших боевыми наградами, выделялся флотский лейтенант в черных клешах и кителе, увешанном орденами и медалями, коренастый брюнет с фатовскими усиками и бачками вполщеки, безудержно веселый, бретер и бабник.