Мамонты
Это — из воспоминаний П. В. Дыдицкой, племянницы архимандрита Иринея, ректора кишиневской семинарии.
Как яростно бомбили Андрея Донатовича Синявского лишь за то, что он привел это свидетельство в своих «Прогулках с Пушкиным», которые писал узником мордовского лагеря — и страничками, под видом писем, отсылал жене Марии Васильевне Розановой.
А вот уже Одесса:
«…Далее, к театру, на другом углу того же квартала, помещалось казино, о котором упоминает он в Онегине, при описании Одессы, и в котором сиживал он иногда в своем кишиневском архалуке и феске. Наряд этот Пушкин оставил в Одессе. Здесь на улице показывался он в черном сюртуке и в фуражке или в черной шляпе, но с тою же железной палицей. Сюртук его постоянно был застегнут, и из-за галстука не было видно ворот ничков рубашки. Волосы и здесь у него были подстрижены под гребешок или даже обриты…»
Таким предстает поэт в воспоминаниях К. П. Зеленецкого.
Плейбой. Скинхед.
В ноябре 1823 года он пишет из Одессы в Кишинев письмо Ф. Ф. Вигелю.
«…У нас холодно, грязно — обедаем славно — я пью, как Лот содомский, и жалею, что не имею с собой ни одной дочки. Недавно выдался нам молодой денек — я был президентом попойки — все перепились и потом поехали по……».
В. Вересаев в книге «Жизнь Пушкина» заполняет горизонталь словами «по борделям», но это не соответствует отточию.
Впрочем, это и не важно.
Письмо сохранилось лишь в черновом наброске. Отправлен ли был чистовик адресату?
Филиппа Филипповича Вигеля Пушкин знал еще по Петербургу, оба хаживали в «Арзамас». Позже Вигель служил в той же канцелярии графа Воронцова, где и Пушкин, попеременно в Одессе и Кишиневе. Впоследствии дослужился до постов вице-губернатора Бессарабии, градоначальника Керчи. Современники характеризовали его человеком злым, завистливым, вздорным. Он был гомосексуалистом и не скрывал своих наклонностей. Однако водилось за ним и другое. Вигель был и слыл доносчиком, в частности по его доносу начались невзгоды у Чаадаева.
Зачем же, спросите вы, Пушкин пишет Вигелю столь откровенное, столь уязвимое послание?
Спросите что полегче.
Повторю, письмо осталось в черновике. Вполне возможно, что Пушкин и не переписывал его. Но он сохранил черновой набросок — значит, этот черновик представлял для него самого какой-то особый интерес. Какой?
Перечитаем снова взъерошенный, сумбурный, раздерганный черточками текст.
И оставим для дальнейших размышлений четкую вводную Фразу:
«…я был президентом попойки…»
Зачем? Авось, пригодится.
Последуем же за неугомонным поэтом — что там дальше в его путешествиях, в его жизни?
В рукописи, условно называемой «Холера» — о ней уже была речь, — события стремительно перемещаются во времени.
Из 1826-го, когда в Михайловском Пушкин выслушивал мрачные пророчества дерптского студента Вульфа («Cholera morbus подошла к нашим границам и через пять лет будет у нас»), — они, события, стремятся в Москву восемьсот тридцатого, в пору его возмужалости и жениховства, — промежуток ровно в четыре года.
Но Пушкин настаивает на пяти: «Спустя пять лет я был в Москве…», «…о бедствии, которое через пять лет сделалось мыслию всей Европы».
Вполне вероятно, что записи о холере несли в себе замысел повести, где сюжет, как всегда у Пушкина, чрезвычайно динамичен: от судьбоносного предсказания к действию, от случайной завязки к роковому событию.
Есть основание думать, что действие повести должно было разыграться в холерной Москве 1830 года, на ее околицах, через которые катилось страшное поветрие, на дальних трактах, в деревне, где заперт карантинными заставами мятущийся, страдающий, влюбленный герой, а его любимая — там, в Москве, жива ли, нет ли?..
Сюжет такого рода не терпит промежуточных задержек и отвлечений, тем паче если они сами по себе действенны и ярки.
Может быть, именно поэтому в «Холере» Пушкин не посчитал нужным возвращаться памятью к эпизодам своих странствий по Кавказу, своего участия в военных походах, где он не на расстоянии, а в упор, лицом к лицу сталкивался со смертельной опасностью.
Тем более, что эти эпизоды нашли свое место в «Путешествии в Арзрум».
В «Холере» есть лишь беглая ссылка на пребывание «между азиатцами».
Мы же не связаны динамикой сюжета и можем себе позволить повторение пройденного, тем более, что эти картины полны изобразительной и эмоциональной мощи.
Из «Путешествия в Арзрум»:
«…Переехав через гору и спустясь в долину, осененную деревьями, я увидел минеральный ключ, текущий поперек дороги. Здесь я встретил армянского попа, ехавшего в Ахалцык из Эривани. „Что нового в Эривани?“ — спросил я его. „В Эривани чума, — отвечал он, — а что слыхать в Ахалцыке?“ — „В Ахалцыке чума“, — отвечал я ему. Обменявшись сими приятными известиями, мы расстались».
Настроение этой встречи, сдержанный трагизм диалога будет повторяться почти дословно — лишь с переменой географических координат и сменой речевого колорита, приближенного к русской стихии, — в набросках «Холеры», в письмах Пушкина из болдинского затворничества.
На страницах «Путешествия в Арзрум» нам дано узреть воочию пластику тех картин, которые могли бы возникнуть в задуманной повести.
«…Возвращаясь во дворец, узнал я от Коновницына, стоявшего в карауле, что в Арзруме открылась чума. Мне тотчас представились ужасы карантина, и я в тот же день решил оставить армию. Мысль о присутствии чумы очень неприятна с непривычки. Желая изгладить это впечатление, я пошел гулять по базару. Остановясь перед лавкой оружейного мастера, я стал рассматривать какой-то кинжал, как вдруг кто-то ударил меня по плечу. Я оглянулся: за мною стоял ужасный нищий. Он был бледен как смерть; из красных загноенных глаз его текли слезы. Мысль о чуме опять мелькнула в моем воображении. Я оттолкнул нищего с чувством отвращения неизъяснимого и воротился домой очень недовольный своею прогулкою.
Любопытство однако ж превозмогло; на другой день я отправился с лекарем в лагерь, где находились зачумленные. Я не сошел с лошади и взял предосторожность стать на ветру. Из палатки вывели нам больного; он был чрезвычайно бледен и шатался, как пьяный. Другой больной лежал без памяти. Осмотрев чумного и обещав несчастному скорое выздоровление, я обратил внимание на двух турков, которые выводили его под руки, раздевали, щупали, как будто чума была не что иное, как насморк. Признаюсь, я устыдился моей европейской робости в присутствии такого равнодушия и поскорее возвратился в город».
С путешествием в Арзрум, где поэту довелось столкнуться не только с чумою, но и с войной — участвовать в стычках, в перестрелках, стоять под ядрами неприятельских пушек в черном сюртуке и с блестящим цилиндром на голове, за что солдаты звали его «драгунским батюшкой», принимая за полкового священника, — связано еще одно свидетельство, оставленное М-В. Юзефовичем, который, как и брат Пушкина Лев, был адъютантом молодого генерала Раевского, командира славного Нижегородского драгунского полка.
Свидетельство это, казалось бы, не имеет касательства ни к чуме, ни к холере, но для нас оно очень важно.
«…Пушкин имел хорошее общее образование. Кроме основательного знакомства с иностранной литературой, он знал хорошо нашу историю и вообще для своего серьезного образования воспользовался ссылкой. Там, между прочим, он выучился по-английски. С ним было несколько книг, и в том числе Шекспир. Однажды он, в нашей палатке, переводил брату и мне некоторые его сцены. Я когда-то учился английскому языку, но, не доучившись как следует, забыл его впоследствии. Однако ж всё-таки мне остались знакомы его звуки. В чтении же Пушкина английское произношение было до того уродливо, что я заподозрил его знание языка и решил подвергнуть его экспертизе. Для этого, на другой день, я зазвал к себе его родственника Захара Чернышева, знавшего английский язык, как свой родной, и, предупредив его, в чем было дело, позвал к себе Пушкина с Шекспиром. Он охотно принялся переводить нам его. Чернышев при первых же словах, прочитанных Пушкиным по-английски, расхохотался: „Ты скажи прежде, на каком языке читаешь?“ Расхохотался в свою очередь и Пушкин, объяснив, что он выучился по-английски самоучкой, а потому читает английскую грамоту, как латинскую. Но дело в том, что Чернышев нашел перевод его правильным и понимание языка безукоризненным».