Мамонты
Некоторые литературные критики той поры не избежали соблазна отождествить книжного героя Колю Бабушкина с автором повести, может быть, улавливая извинительную простоватость обоих.
А уж создатели кинофильма — режиссер Константин Воинов и его команда — те уж расстарались вовсю: в некоторых сценах Олег Табаков так уморительно копировал походку провинциального автора, что все, кто был в просмотровом зале «Мосфильма», подыхали со смеху, едва не катались по полу, — лишь он один, этот самый автор, сидел, уставясь на экран, не понимая даже, что за смех, что тут смешного?..
Ну, ладушки.
Попробуем разобраться в том понятии прошлого, которое столь многократно и акцентировано звучит в эпизоде.
На первый взгляд, оно таит в себе смысл совершенно интимный, касающийся лишь сторон наметившегося любовного треугольника — Черемных, Ирина, Коля Бабушкин. Девушка ревнует импозантного старшего друга к его прошлому, к былым увлечениям его сердца; Николай догадывается, что прошлое есть и у нее, хотя юный возраст героини позволяет декларировать чистоту; да и сам он, Коля Бабушкин, любил когда-то… Ведь прошлое есть у каждого человека.
Но из первых же посылок, из его раздумий выясняется, что нельзя иметь в виду лишь любовное прошлое. Сразу же появляется весь набор анкетных строгих пунктов: «служил в армии», «стал комсомольцем», «был избран», а еще — «про папу и маму»…
Тем не менее, Ирина Ильина продолжает настаивать запальчиво: «У нас нет прошлого!»
Что же заставило автора с той же настойчивостью насыщать риторическими повторами речь своих героев?
Ведь не о любовном, в самом деле, треугольнике накатал он свою повесть?
Нет, конечно.
В том было заклинание: у нас нет прошлого!
Того кошмарного прошлого, что лишь недавно перестало быть тайной: с расстрелами безвинных людей; с каторжными лагерями, в которых гноили за колючей проволокой миллионы узников; с жестокой цензурой каждого написанного либо изреченного слова… а если еще дальше, в глубь годов, то и с повальными — именем революции! — конфискациями; с жестокими расправами над крестьянством; с разорением церквей, поруганием икон…
Вообще, заглядывать в прошлое не рекомендовалось. Предпочтение отдавалось современности.
Екатерина Алексеевна Фурцева, призывая писателей, художников, киношников изображать в своем творчестве современность, уточняла на всякий случай: «Современность — это после XX съезда партии!»
Добавлю, что и у меня лично не было причин тяготеть к прошлому.
Там было всё то же: расстрелы, лагеря, репрессии, конфискации…
А обращение к еще более далекому прошлому грозило еще большими неприятностями.
Это знали все. И держали рот на замке.
Живо помню, как за домашним столом, в семейном кругу, в обществе двоюродных братьев — Юры, Коли, Володи, — я однажды (а было это еще при товарище Сталине), раздухарившись, завел речь о загадочной роли графа Клейнмихеля и графини Клейнмихель в судьбе нашего общего деда Андрея Кирилловича…
Старший из нас, Юра Приходько, мгновенно побледнев как мел, округлив глаза, вскочил с места, ударил кулаком по столу, выпятил грудь колесом и заорал столь несвойственным ему, интеллигенту, рыком:
— Ма-алчать!..
Я умолк. Притом надолго.
В 1970-м киевское издательство «Молодь» попросило меня написать предисловие к украинскому переводу повести «Товарищ Ганс», рассказать поподробней об украинских своих корнях.
Когда книга вышла в свет, я, первым делом, повез ее на улицу Кирова, чтобы показать единокровной сестре деда Акилине Епифановне Коломийцевой, той самой тете Киле, что однажды приняла меня за своего братца Андрюшу.
При этом я имел в виду, что Коломийцевы, в отличие от Приходьков, страсть как не любили все эти семейные тайны, вышучивали не без злости все эти байки про графьев и графинь, все эти легенды о высокородных предках Андрея Кирилловича.
С гордостью, ожидая похвал, я поднес тете Киле книгу со своим проникновенным «Словом до украïньских читачiв», где черным по белому было написано: «…мiй прадiд з Полтавщины був крiпаком».
Тетя Киля прочла эти строки, но не прослезилась, а почему-то вдруг затряслась мелкой трясцей и загоготала, как гуска:
— Га-га-га-га-га-га…
И всякий раз после этого, завидев меня, она опять начинала гоготать, и мне оставалось лишь радоваться тому, что доставил ей столько веселья на старости лет.
Из-за всех этих досадных обстоятельств, да еще по собственной бестолковости, я упустил тот срок, когда можно было зарыться в архивные папки, послать запросы туда-сюда, поговорить со сведущими людьми.
Впрочем, если сказать по правде, меня всё это и не слишком интересовало.
В молодые годы я пребывал в глубоком убеждении, что род начинается с меня.
Это, вообще, свойственно молодости. Это заставляет молодых строить жизнь как бы с нуля, по вдохновению, по велению ума и сердца, не оглядываясь на опыт предков, как правило — горький опыт.
Лишь в более поздние годы приходит понимание, что личная судьба всерьез зависит от того, что на роду написано.
То есть, она прямо зависима от того, что зашифровано, словно в древних свитках, в спиралевидных цепочках родового генома.
И от этого никуда не деться. Ведь сказано: от судьбы не уйдешь. И лучше бы знать, что там записано.
Вот тогда-то я и усадил свою маму в кресло напротив письменного стола, раскрыл блокнот, вооружился пером и сказал: выкладывай…
У моего деда Андрея Кирилловича Приходько и у моей бабушки Александры Ивановны, урожденной Свечеревской, было десять сыновей и дочерей.
Четверо из них — Сергей, Алексей, Вера и Олег — умерли детьми.
Осталось шестеро.
Самым старшим был Николай, мой дядя Коля, прозвище — Пушка. Он родился в 1896 году.
Затем родились две девочки: в девяносто восьмом — Ольга (ее называли Лялей), в девятисотом — Анна (называли Асей).
В 1905 году родилась еще одна девочка — Лидия, Лида, ей-то и суждено было стать моей мамой.
И еще два мальчика: Георгий — в девятьсот восьмом, его все звали Жоржиком, а в девятьсот одиннадцатом — самый младший, Виктор, Витяка.
Вся эта орава и населила краснокирпичный дом на Люсинской улице.
Как уже сказано выше, дед был состоятельным человеком. Он вел дела фабрикантов Бормана и Крамского, землевладельца Рашке, а также своей родни, братьев и сестер Коломийцевых, унаследовавших конезавод Епифана Коломийцева в Полтаве.
В кухонном шкафу моей дочери Людмилы есть несколько тарелок гарднеровского фарфора из столового сервиза, подаренного моему деду, как гласит семейное предание, татарами в благодарность за успешную сделку с лошадьми. Этот столовый сервиз татары привезли к дому на Люсинской улице на двух подводах, в одну не вместилось.
Я ел свою детскую манную кашу из этих тарелок с белыми цветами и нежнозелеными листочками.
До моей манной каши эти тарелки пережили Первую мировую войну и Октябрьский вооруженный переворот. Еще Гражданскую войну и первый этап социалистического строительства.
Уже на моей памяти — Вторую мировую войну, эвакуацию в Сталинград и Барнаул, переезд в Москву, строительство развитого социализма и его неожиданный крах.
И, всё же, несколько тарелок из сервиза, занявшего когда-то Две подводы, целы до сих пор.
Признаться, теперь я лучше стал понимать, почему в раскопах древних городищ, исчезнувших цивилизаций, археологи чаще всего находят посуду…
Погруженный в дела дед находил время и для воспитания своего многочисленного потомства.
Прежде всего, это касалось старшего сына, первенца, Николая. Когда он вошел в соответствующий возраст, Андрей Кириллович повез его в Петербург и представил к поступлению в Пажеский корпус. Повидимому, деда тоже томили семейные предания, либо он что-то знал более точно, либо даже, будучи юристом, имел на руках и более существенные доказательства.