Царская невеста
Вообще-то для Анны Алексеевны, согласно указанию царя, привезенному загодя присланным гонцом из Москвы, уже подготовили несколько келий. В этой же грамотке говорилось о дозволении пользоваться всеми погребами, ледниками, поварней, устроенной отдельно, и прочим добром, оставшимся от инокини Евдокии. Но едва царица услышала об этом от матери-игуменьи, как тут же испуганно вздрогнула и, умоляюще взглянув на меня, пролепетала, что до пострига хотела бы пожить последние денечки на воле, дабы свыкнуться с неизбежным.
– Пока она не примет постриг, я и мои люди должны находиться близ нее неотлучно, – отчеканил я. – Мыслю, что в самом монастыре это вовсе негоже, а странноприимный дом хоть отгорожен стеной от остальных монастырских строений, потому лучше всего нам остаться именно тут. – И уловил благодарный взгляд Анны.
Причину ее испуга я понял чуть погодя. Оказывается, инокиня Евдокия не кто иная, как двоюродная тетка Иоанна, властная и надменная Евфросинья Владимировна.
Тяжелая ей выпала доля. Урожденная княжна Хованская, выданная замуж за Андрея Иоанновича Старицкого – младшего дядьку царя, всего несколько лет наслаждалась тихим семейным счастьем. Затем ее мужа посадили в темницу, где он вскоре скончался, и Евфросинья осталась вдовой с маленьким сыном Владимиром.
Царь терпеть не мог честолюбивую тетку и лет девять назад велел ей принять постриг. Ирония судьбы – инокиней она стала в монастыре, который сама же и основала лет за двадцать до этого, выбрав чудесное живописное местечко в семи верстах от Кирилло-Белозерского монастыря у подножия горы Мауры. За шесть лет, что она здесь прожила, сестра Евдокия много чего успела сделать для обители. К холодной и несколько непропорциональной громадине соборного храма Воскресения добавилась теплая церковь Одигитрии и еще одна – во имя великомученицы Екатерины, возвела колокольню и странноприимный дом.
Жилось ей тут относительно привольно – монастырь был не общежительским, а особожитным, то есть монахини собирались вместе лишь на церковные службы, а все остальное время жили каждая сама по себе и питались согласно своих достатков. Тогда-то и возникли особая поварня, погреба, ледники и прочие хозяйственные постройки, принадлежащие, несмотря на их расположение внутри монастыря, именно бывшей княгине Старицкой.
Но Иоанн опасался ее и тут. Расправившись в тысяча пятьсот шестьдесят девятом году с ее сыном, его женой и тремя детьми, он не забыл и про мать своего двоюродного брата. Осенью этого же года прибывшие из Москвы палачи усадили ее, еще нескольких боярынь-монахинь и мать-игуменью Анну в ладью, нагруженную камнями, и пустили в Шексну. Едва судно отошло от берега, как тут же пошло ко дну. Мне довелось видеть их могилы с тяжелыми каменными крестами на небольшом монастырском кладбище.
Вот потому-то царица и вздрогнула от испуга, узнав, чью келью она унаследовала. Немудрено. Тут и у хладнокровного мужика екнет сердечко.
Вообще-то мужикам жить в странноприимном доме было не положено, что игуменья – мать Олимпиада, еще не старая женщина с вечно поджатыми в немом упреке губами, – откровенно мне высказала в первый же после нашего прибытия вечер, едва узнав, что мы никуда не собираемся уходить.
Честно говоря, я тоже не горел желанием тут оставаться. Не знаю, как кому, а мне все это не по нраву. Вот у моего друга, у Валерки, сестра Тамара рассказывала, что, пребывая в церкви, чуть ли не воспаряет душой к небу, до того ей нравятся все эти службы, обряды, ритуалы и песнопения. А на меня они наводят беспросветную тоску – уж больно заунывные. Не песни – стон один. Какая там Русь?! Ею и не пахнет – сплошная Византия.
К тому же это лишь на словах звучит хорошо: «Уйду в женский монастырь». Весело и с намеком. А на деле поглядеть – плакать хочется. От хорошей жизни в монашки не записываются. Разве что в виде исключения, так ведь они на то и существуют, чтобы лишний раз подтвердить правило. И вид у них – краше в гроб кладут. Про выражение их лиц вообще молчу. Если меня когда-нибудь поволокут здесь на плаху, я все равно буду смотреться в десять раз веселее, чем они. Но служба есть служба, что я игуменье и объяснил. Мол, приказ у меня. Нарушить не смею, ибо государем отдан. Все должно быть чинно, мирно, благородно вплоть до той самой минуты, пока деваху не постригут и не облачат в монашеское платье. Вот во исполнение этого самого я и должен безотлучно находиться при царице.
– Небось и без вас не убежит, – скептически хмыкнула игуменья.
– А это как знать, – возразил я и, глядя на ее лицо, вытянувшееся от удивления, пояснил: – На Руси ей и впрямь схорониться негде, разве что в другом монастыре, но это шило на мыло менять. А вот на небо ее душенька раньше пострига воспарить может, и что тогда?
Мать Олимпиада нахмурилась.
– Она что же, пыталась уже? – переспросила с тревогой.
Я молча кивнул, не став развивать эту тему, хотя рассказать мог намного больше. И впрямь, в тихом омуте… Особенно эти черти разбушевались в первые три дня. А нож, который Анна попыталась припрятать в рукав, я вообще заметил лишь в самую последнюю минуту. Заметил и отобрал.
– У мамок ножницы есть! – зло бросила она мне в лицо.
Все правильно. Ныне я олицетворял в ее глазах особу ненавистного ей супруга. Но если с ним желательно поостеречься – мог и в лоб закатать, причем со всей дури, то со мной она не стеснялась, отыгрываясь за все. И за поруганную честь, и за молодость, которой не было – ей и сейчас-то едва-едва исполнилось девятнадцать, а тогда… Но, кстати, каких-либо конкретных гадостей об их совместной жизни я почти не слышал, не говоря уж об интимных подробностях. В этом отношении девушка оказалась гораздо порядочнее своего, считай бывшего, супруга.
– Ты тогда некрасивая будешь, – убежденно заявил я ей. – К тому же без навыков замучаешься себя пырять. Опять же они небольшие, а ты вон какая – не достанут до сердца.
Мои возражения были вполне логичны. Я, правда, не видел ножниц, но достаточно поглядеть на телеса царицы, как сразу становилось ясно – для такой пышной плоти абы какие, вроде маникюрных, не годятся. Кстати, мне не раз доводилось слышать, что и Марфа Собакина тоже не страдала худобой, не говоря уж об Анастасии Захарьиной. Не иначе как Иоанн подбирал невест, все время памятуя о своей бабке [23], – увесистых и ядреных.
Между прочим, все три, что у него были (черкешенка не в счет), чем-то походили на мою Машеньку. Если бы я не знал поименно его семерых жен, то счел бы это зловещим симптомом. Все как одна волоокие, глаза либо синие, либо васильковые, волосы как спелая пшеница, ну а стать расписывать ни к чему – все при всем, и даже с немалым довеском. Одна лишь Мария Темрюковна и выпадала из этого ряда – смуглая и тощая. Правильно, по горам скакать – живо слетишь с пятьдесят четвертого размера на сорок четвертый. Да и то, как рассказывали, откормили ее в Москве неплохо, особенно за последние годы.
Анну откармливать было ни к чему – она и так выглядела весьма и весьма представительно. К тому же девица оказалась на удивление умной, а когда у узницы голова на плечах не только для платка и кики, охране от этого лишние проблемы.
Что до ножниц, то я постарался незаметно изъять их из нянюшкиных шкатулок. Хоть и не портновских размеров, но до сердца достать могут запросто. Кроме того, ближе к третьей ночи я вовремя пресек еще одну попытку с ее стороны. К тому времени мы уже нырнули из Москвы-реки в Истру, переправились волоком в Сестру и остановились в Клину, бесцеремонно потеснив московского наместника и нахально заняв большую половину его обширного терема.
Но насчет передохнуть, хоть и притомился бдить всю дорогу, как бы она через борт не того, – у меня не получилось. И так чуть не прошляпил. Сердобольный Пахом, стоящий на страже у ее дверей, уже пронес было дышащий паром горшок кипятку к лестнице, ведущей на ее этаж, но вовремя встретился мне. Да и то вначале я прошел мимо, и лишь резкий неприятный запах, который донесся из посудины, остановил меня и заставил призадуматься, а затем и повернуть обратно, завернув ратника на полпути.