Царская невеста
– Не по доброй государь – по злой, – поправил я. – По своей злой воле. А может, не только по своей. – И мечтательно протянул: – Вот его-то я попытал бы с радостью…
– И это можно, – кивнул Иоанн.
Я спохватился. И как теперь выкручиваться? Нет, убить я неведомого мерзавца убил бы, да и то предпочтительнее на поединке, а вот пытать мне не улыбалось. И я остановил царя, который уже повернулся к своим катам и даже раскрыл рот, чтобы дать команду.
– Не торопись, государь. Дозволь, я прежде догадаюсь, как его звать-величать, – попросил я.
Брови Иоанна удивленно взметнулись вверх.
– И кто же? – полюбопытствовал он.
– Осьмушка, государь, – уверенно произнес я. – Из ратных холопов князя Михайлы Иваныча только он один мог такой поклеп измыслить. – И по лицу царя тут же понял, что попал точно в цель.
На мысль об остроносом меня в первую очередь навел список, который зачитывал Годунов. Конечно, в нем не было не только Осьмушки – многих. Вот только отчего-то в первую очередь подумал я именно о нем. Не тот он человек, чтоб отстаивать Воротынского. Спасая свою шкуру, он сразу и с легкостью подтвердил бы все, что ни спросили. Значит…
– Пошто о нем помыслил?
– Раз поклеп, стало быть, задумал его человечишко из самых что ни на есть подлых, – пояснил я. – А гнуснее его у князя холопов нет. К тому же он тать из беглых. Прибился к Михайле Иванычу, пред тем как Девлет Москву спалил…
– А откель ведаешь, что из беглых, да еще и тать? – перебил Иоанн.
– Что беглый – догадки, а что тать – ведаю доподлинно. Он же и меня грабил, – усмехнулся я. – Тому и видоки есть. – И мгновенно напоролся на расширенные от ужаса зрачки Годунова, стоящего за царской спиной.
Ох черт! И впрямь нельзя рассказывать про налет на усадьбу. Если дотошный Иоанн начнет копать, чего я туда приперся да с какой целью, непременно всплывет имя Висковатого-младшего, и кое-кому мало не покажется. Надо исправляться.
– А первым из видоков могу назвать торгового гостя Прова Титова, с коим мы ездили на торжище в Кострому. Этот Осьмушка устроился к нему под личиной приказчика да потом, уже в пути, не удержавшись, выкрал мой ларец с деньгой. Тому послухов из числа людишек купца наберется десятка два, а то и поболе. Жаль, что нам тогда его настичь не удалось – удрал. – И вопросительно посмотрел на Бориса: так сойдет?
Ага, успокоился парень. Вот и славно.
– А пошто князю о том не сказывал? – недовольно – и впрямь стукач получался из ненадежных – осведомился Иоанн.
– По первости хотел я его уличить, когда повстречал, да Осьмушка меня опередил – сам Михайле Иванычу во всем покаялся, и князь повелел, чтобы он свои грехи в битве за Русь кровью искупил. А коли жив останется, значит, на то божья воля и господь его прощает.
– Лжа, – прохрипел лежавший, с усилием отрывая голову от земляного пола. – Не сказывал он мне про татьбу. Повинился лишь в том, что из беглых. А мне в ту пору кажный человечишко дорог был, вот я и…
Он не договорил, потеряв сознание. Кат тут же засуетился подле, пытаясь привести князя в чувство – пытать, когда человек не чувствует боли, да и вообще ничего, бессмысленно и неинтересно.
– Ну а опосля? – не отставал Иоанн.
Я пожал плечами:
– Худого не скажу – бился он славно. Но все одно – погань. У него не только зубы – душа прогнила. Насквозь. – И, не удержавшись, попрекнул: – А ты, государь, ему поверил.
Иоанн, криво ухмыльнувшись, ничего не ответил – оперевшись на посох, он стоял в раздумье, явно не собираясь вызывать Осьмушку и подвешивать на дыбу. Странно. Коль выяснять истину, так до конца – чего останавливаться на полпути. Тем более вот же он – беглый тать. Рядом совсем, в темнице награды дожидается, своих тридцати сребреников.
И только потом до меня дошло. Да не нужна царю истина! Совсем не нужна. Ему чужие лавры спасителя Руси покоя не давали, а тут как раз подходящий случай. И сколько бы я ни распинался, убеждая его в невиновности князя, – бесполезно.
Нет, в душе-то он со мной, может, и согласится, что корешки с травками подброшены, а может, уже согласился, но все равно сделает вид, что не верит. Не простит он князю эдакой славы, а потому на Воротынском можно смело ставить крест. Могильный. Был князь, и нет князя. Все. Хана. Амба. Крышка. Кирдык. Ничего хорошего Михайле Ивановичу впереди не светит. Только плаха, а то и что-нибудь похлеще – фантазии у венценосца в этих вопросах на трех Толкиенов хватит. Сам Мордор обзавидовался бы.
Ох как жалко! Многому я от Воротынского научился. Той же сабелькой и бердышом орудовать, к примеру. Если б не его школа – давно бы в земле сырой лежал. Но надо быть реалистом – спасти князя уже не выйдет. Никак. Хоть разорвись. Волк свою добычу по доброй воле не выпустит. Однако быть реалистом мне почему-то не хотелось, и я заставил себя думать, что выход все равно есть и только по причине тупости у меня не получается его найти.
«А ведь он к тому же еще и дед Маши, – припомнилось мне. – Пускай двоюродный, но все равно. А расписаться в бессилии легче легкого. Для этого ума не надо. На такое каждый способен. А ты ныне не просто этот самый, как его, липовый фряжский князь, – ты еще и думный дворянин, причем всамделишный. Одно звание ко многому обязывает. Вот и думай! Найди зацепку, по которой Иоанну самому будет выгодно если и не снять с него обвинение, то хотя бы сделать вид, что прощает».
И забрезжило что-то. Неясно так. Свет в конце длиннющего черного тоннеля. Маленькое пятнышко. Крошечное совсем, но ведь есть. Так-так…
– Тайное хочу тебе поведать, государь, – решился я попытать удачи. – Только для твоих ушей оно, и ни для кого больше. – И многозначительно уставился на царя.
– О нем? – равнодушно спросил тот.
– О тебе, – отрезал я.
Ага, проняло. Бровки снова домиком встали, глазки навыкате еще больше из орбит вылезли. Правда, он и тут старался не подать виду, как сильно я его заинтересовал, – распоряжался нехотя, с ленцой. Ну и ладно. Главное, что свидетели удалены. Последним ушел кат, легко, без натуги несущий Воротынского, бессильно свесившегося через плечо палача.
– Сказывай, фрязин, – буркнул Иоанн. – Токмо ежели ты сызнова за князя просить учнешь…
– Не начну, – заверил я его. – Мне тут об ином подумалось. Когда митрополита Филиппа злые языки оклеветали, в народе стали сказания о нем слагать да песни петь. Доводилось мне слыхать кой-какие. Ты, государь, в тех песнях… – Я сокрушенно вздохнул.
– Покарал я уже злоязыких – нешто забыл? – напомнил мне Иоанн.
– А песни все равно остались, – возразил я. – Ныне, ты уж мне поверь, государь, с князем Воротынским точно так же приключится. В народе мучеников ох как любят. Непременно начнут сказывать о спасителе Руси да о том, что ты, Иоанн Васильевич, славе его позавидовал, потому и послал его на плаху. И тем, что ты потом покараешь беглого холопа и татя Осьмушку, уже все равно ничего не изменишь – останутся сказания, а в них князя сделают страдальцем, а тебя… Потому и говорю, что ныне не о нем речь – о тебе. Да ты и сам ведаешь, что не ладили мы с ним в последнее время. В обиде он на меня был, напраслину возводил, так что мне на него – тьфу и растереть, хотя, признаюсь как на духу, плахи ему все равно не желаю. Но главное – о тебе душа болит да об имени твоем честном.
– Мудро сказал, фрязин, – согласился Иоанн, но не успел я порадоваться, как он тут же спустил меня с небес на землю: – Одно жаль – поздновато ты мудрость оную выказал. Ежели я его неповинным объявлю, тогда еще хуже песню сложат. Посему…
– Погоди, государь, – заторопился я. – Почему неповинным? Пусть так и останется виноватым.
«История сама разберется, кто страдалец, а кто козел и… Мучитель», – припомнилось мне прозвище царя, которым наградили Иоанна «благодарные» современники и очевидцы его «славных» дел, а вслух продолжил:
– Но ты же милосерден, яко и подобает христианнейшему изо всех владык. Да, он умышлял, и тому есть видок, но доброта души твоей преград не ведает, и ты всегда можешь его простить, как сам Христос заповедал.