Пробуждение (СИ)
*Быть подшофе — значит быть в состоянии лёгкого опьянения, навеселе.**Герасим Петрович Гадалов – основатель династии купцов Гадаловых. В начале 19 века он вместе с семьей обосновался в городе Канске Енисейской губернии. В Сибири семейству Гадаловых сопутствовала удача. Герасим Гадалов по торговому свидетельству 3 разряда в 1846—1851 годах торговал золотыми и серебряными изделиями в Канске. В 1858 году он числился купцом 3-й гильдии. Герасим Петрович заложил торгово-экономические основы, благодаря которым его сыновья Иван и Николай стали купцами 1-й гильдии, потомственными Почетными гражданами и заняли среди деловых людей Красноярска особое место.*** по-латыни предсмертная горячка/**** Лопе де Вега «Собака на сене».
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
Часть II. Глава 22
Манская Петля. Фото из Сети.
Джона Чедвика похоронили на высоком утёсе, возвышавшемся над Маной, правым притоком Енисея. Собственно, из-за скованной морозом земли копать могилу не представлялось возможным, поэтому тело просто заложили камнями.- Покуда пущай так лежит, - сказал Сугак и тут же пообещал Анне: - Весной, жив буду, похороню его по-людски, не сумлевайся, Анна Лександровна…И лежал Чедвик, словно бы и не умер вовсе, а заснул, как былинный богатырь в каменной пещере, укрытый от лютых холодов и пронизывающих ветров. Одинокий утёс, немного выдающийся вперёд, будто парящий над окружающими неприступными горами, поросшими тайгой, а у их подножия - полноводная река, надёжно охраняли сон Джона. Анна стояла над высокой каменной насыпью и ловила себя на мысли, что ей действительно проще думать о Джоне так, словно бы он и правда уснул. И вот уйдёт Зима, скинет ледяной панцирь багатырша-Мана, оживёт всё вокруг в пьянящем благоухании весны, затрепещет в изумрудном сиянии первых трав, согреется мир под щедрыми лучами весеннего солнца и шагнёт навстречу новой жизни… Но нет, как бы Анне ни хотелось верить в это, не очнётся Джон от сна, не откроет глаза и не улыбнётся ей иронично и лукаво, как улыбался всегда, пытаясь развеселить свою княжну.
https://www.drive2.ru/l/490198843497906187/
***
Петрушевский относился к тому счастливому типу людей, кто находил особую прелесть и даже потребность в уединении. Сидение в темнице усилило в нём эту черту. Мысль отвлекалась только мыслью. Однако одно дело - когда уединение зависит от тебя самого, когда ты сам решаешь, сколько провести в общении с самим собой, и совсем другое, когда уединение вынужденное, навязанное человеку против его воли, сидеть в темнице без всякой надежды на скорое освобождение, в постоянном томительном ожидании какой бы то ни было развязки - это угнетало и раздражало. Кто знает, какое наказание уготовит император? А что если заточение будет вечным? Уж лучше смерть, чем вечная темница! Или позорная смерть… Подобные мысли могли бы привести к безумию. Если бы не Вера. Она стала для Сергея спасением, путеводной звездой, которая вывела из мрака и позволила пережить долгие месяцы следствия. Не думать о будущем, не гадать о нём, а только лишь полагаться на Бога и верить, что он всё устроит наилучшим образом – таков был теперь принцип Сергея, неуклонное правило, которому он следовал.
Приговор и дорогу к месту каторги он, в отличие от многих своих товарищей, воспринял с радостью. Это было избавлением от неизвестности. Теперь его судьба была определена. И кроме того, дорога – пусть и сопряжённая со многими неудобствами, приносящая физический дискомфорт – оказалась приятной для души, ибо избавила от давящей атмосферы одиночной камеры. Вокруг него разворачивалась во всей своей красоте, величии и одновременно ужасающей убогости Россия.
Весь путь до места назначения Сергей имел счастье любоваться восхитительными пейзажами, чередующимися лесами, полями с перелесками, на смену которым приходили степи. А потом он увидел нечто величественное, поражавшее своим масштабом и дикой первозданной красотой – Сибирь. Её просторы завораживали. Он влюбился в этот край окончательно и бесповоротно. Единственное, что омрачало его душу – тоска по жене и сыну.
Не проходило ни дня, чтобы он мысленно не воскресал их образы, чтобы не вспоминал глаза любимой и нежное личико малютки-сына. Он молился за них каждый вечер, отходя ко сну. А во сне к нему приходила Анна. Он обнимал её со всей страстью и нежностью, на которую был способен, а проснувшись, испытывал боль от осознания того, что встреча их была лишь сном. Однако приходила новая ночь, и он буквально жаждал нового сна, в котором сможет вновь увидеть жену. Ему остались только такие встречи с ней.
Ещё в крепости завёл он себе правило вести нечто вроде дневника. Записывал события каждого дня и свои соображения обо всём, что взволновало, удивило или как-то задело. Эта тетрадь по сути была разговором с самим собой. Она не просто позволяла упорядочить мысли, привести их более или менее стройный ряд, избавив от излишних эмоций, но и отвлекала от уныния. Похожие записки он вёл когда-то в бытность свою на войне. Но там посидеть с тетрадью удавалось редко и в его записях не было системы. Теперь же ничего не мешало Сергею вести диалог с самим собою систематически. Он описывал виды, которые встречал на этом, казалось, бесконечном пути, людей – таких же, как и он, каторжников, осуждённых на разные сроки, сопровождавших их фельдъегерей, обычных встречных, с кем сталкивала судьба на станциях или в дороге. И вдруг с удивлением заметил, что сибиряки представляли собой особенный тип людей, отличных от того типа, который населял центральную часть России. Они были немногословны, наверное, во многом потому, что значительная их часть имели каторжное прошлое, степенны и главное – они обладали какой-то внутренней свободой, которая сквозила в их взглядах, жестах и во всей открытой манере держать себя с достоинством. Житейская смекалка в них органичным образом соединялась с какой-то отчаянной, даже безрассудной, смелостью, которую он никогда не встречал у тех, кто жил по ту сторону Урала. Эта чисто сибирская черта удивляла, восхищала, но и была для него непонятной, загадочной, как сам этот край. И ещё, сибиряки не питали к ним, государевым преступникам, бунтовщикам, даже малой доли антипатии. Если в России встречный люд провожал их с мрачными лицами, подозрительными взглядами, настороженно и опасливо, то здесь даже сочувствовали, называли сердешными, часто совали в руки хлеб или холодную, закаменевшую картошку «в мундире».
На одной из остановок, где-то за Красноярском, в морозный хмурый день, старик в рваном тулупчике, подпоясанном верёвкой, глядя на Сергея покрасневшими глазами, участливо спросил:
- За декабрь страдаешь, сердешный?
- Да, - односложно отвечал Сергей, стараясь, чтобы не заметил фельдъегерь, сопровождавший их группу.
- Ох-хо-хо, - протянул старик и вновь поинтересовался: - И на сколь же тебя обрекли?
- На двадцать лет каторги.
- Сил тебе, сынок, - пожелал старик. – Ты-то молодой, выдюжишь. После каторги жизнь тоже есть, - он подмигнул воспалённым глазом и усмехнувшись, признался: - Я сам из них, из каторжных… Ничё, жить можно! Главное не плошай и дух в крепости держи.
Везли их быстро. Многие города, которые сподобились проехать осуждённые Николаем Павловичем, удивили Сергея своей чистотой и аккуратностью, точно взяли её от здешней зимы. Одним из таких мест был Красноярск, город на Енисее, получивший своё название от красных гор из глины и песчаника, окружавших его. И чем дальше была дорога, тем всё больше поражала чистота и опрятность сибиряков. Избы здешние состояли из двух половин, всюду полы покрывали холстом или ткаными половиками, в углах красовались начищенные до золотого блеска самовары, а скамьи и даже стулья во многих жилищах были окрашены красной краской. Население, встречавшееся в дороге, при виде обоза приветливо кланялись и снимали шапки. Фельдъегеря это настораживало, он серьёзно опасался, что у него могут отбить его подопечных. Петрушевский с товарищами подшучивали над ним: «Смотрите, сударь, нас могут освободить». Фельдъегерь ставил подчинённых ему жандармов на часы и всегда запирал ворота станций, на которых приходилось ночевать. *